Выбрать главу

— А у вас какое мнение? — спросил он.

— Я полностью согласна, — ответила она. Она быстро добавила, возможно, в ответ на малодушное хихиканье своих коллег, что фундаментализм «кажется, был ответом на обезумевший мир».

Пригожий по-отцовски улыбнулся. Он признал, что его утверждения, относящиеся к концу уверенности, вызывали бурную реакцию в интеллектуальных кругах. «Нью-Йорк Таймс» отказалась давать рецензию «Порядку из хаоса» потому, что, как слышал Пригожий, издатели посчитали обсуждение конца уверенности «слишком опасным». Пригожий понимал эти страхи.

— Если наука не может дать уверенность, то во что следует верить? Я имею в виду, что раньше все было просто. Или ты веришь в Иисуса Христа, или ты веришь в Ньютона. Это было очень просто. Но теперь я говорю: если наука дает вам не уверенность, а вероятность, то это опасная вещь!

Тем не менее Пригожий думал, что его взгляд отдает должное глубине тайны мира и нашего существования. Именно это он имел в виду под выражением «показать новое обаяние природы». В конце концов, рассмотрим этот наш обед. Какая теория могла его предсказать?

— Вселенная — странная вещь, — сказал Пригожий, повышая голос. — Я думаю, что мы все можем с этим согласиться.

Когда он обводил помещение своим спокойным и одновременно мрачным взглядом, его коллеги нервно кивали и согласно хихикали. Их чувство неудобства было небезосновательным. Они связали свою карьеру с человеком, который, очевидно, верил, что наука — эмпирическая, строгая наука, тот тип науки, который решает ее проблемы, делает мир понятным, куда-то нас приводит, — закончилась.

Взамен уверенности Пригожий — как Кристофер Лангтон, Стюарт Кауффман и другие специалисты по хаососложности, на которых определенно повлияли его идеи, — обещает «новое обаяние природы». (Пер Бак, несмотря на все свое высокомерие, по крайней мере, избегает этой псевдоспиритической риторики.) Своим заявлением Пригожий явно хочет сказать, что смутные, расплывчатые, слабые теории каким-то образом имеют большее значение, больше успокаивают, чем точные, острые, сильные теории Ньютона и Эйнштейна или современных физиков частиц. Но почему, задаешься вопросом, индетерминистская туманная Вселенная менее холодна, жестока и пугающа, чем детерминистская и прозрачная? А если более специфично, то как тот факт, что мир разворачивается в соответствии с нелинейной пробабилистической динамикой, успокаивает женщину из Боснии, которая стала свидетельницей убийства своей единственной дочери?

Митчелл Фейгенбаум и коллапс хаоса

Именно встреча с Митчеллом Фейгенбаумом (Mitchell Feigenbaurri) окончательно убедила меня, что равносложность — обреченное предприятие. Возможно, Фейгенбаум — самый захватывающий персонаж в книге Глейка «Хаос» — и во всей области. По специальности Фейгенбаум — физик частиц, но он увлекся вопросами, находящимися за пределами этой и любой другой области, вопросами турбулентности, хаоса и отношения между порядком и беспорядком. В середине семидесятых, когда он был еще молодым человеком, только что защитившим диссертацию, и работал в Лос-Аламосской национальной лаборатории, он обнаружил скрытый порядок, названный периодическим удвоением, лежащий в основе поведения широкого разнообразия нелинейных математических систем. Период системы — это время, которое требуется, чтобы вернуть ее к первоначальному состоянию. Фейгенбаум обнаружил, что период некоторых нелинейных систем продолжает удваиваться, по мере того как они расширяются и таким образом быстро приближаются к бесконечности (или вечности). Эксперименты подтвердили, что некоторые простые системы реального мира (хотя и не так многие, как изначально надеялись) демонстрируют периодическое удвоение. Например, по мере того как ты постепенно открываешь кран, вода демонстрирует периодическое удвоение, переходя от ровного кап-кап-кап к сильной струе. Математик Давид Руэлль назвал периодическое удвоение работой «особой красоты и важности», которая выделяется в теории хаоса.

Когда я встретился с Фейгенбаумом в марте 1994 года в Рокфеллеровском университете в Манхэттене, где у него был просторный кабинет, окна которого выходили на свинцовые воды Ист-Ривер, он выглядел, как гений, каковым его и считали. У него была слишком большая голова и зачесанные назад волосы, чем он напоминал Бетховена, только более красивого. Фейгенбаум говорил ясно, четко, без какого-либо акцента, очень правильно, словно английский был его вторым языком, который он великолепно освоил. (Голос теоретика суперструн Эдварда Виттена имеет такое же качество.) Когда его что-то веселило, Фейгенбаум не улыбался, а только строил гримасу: его и так выпученные глаза еще больше выходили из орбит, а губы приоткрывались, чтобы показать два ряда похожих на колышки зубов, коричневых от бесчисленных сигарет без фильтра и кофе (и то и другое он потреблял во время нашего интервью). Его голосовые связки на протяжении десятков лет отравлялись этими токсинами, которые сделали его голос низким и звучным, а смех его звучал, как злодейский смешок.