Я думаю, что гипотеза Божьего страха включает многое. Она предполагает, что мы, люди, даже когда вынуждены искать истину, отступаем от нее. Боязнь истины, Ответа, распространяется на все священные книги, начиная с Библии, и даже на последний фильм о сумасшедшем ученом. Обычно считается, что ученые не подвержены сумасшествию. Некоторые не подвержены или кажутся таковыми. На ум приходит Фрэнсис Крик, Мефистофель материализма, а также холодный атеист Ричард Докинс и Стивен Хокинг, космический шутник. (Может быть, в английской культуре есть какая-то особенность, которая производит ученых, не подверженных метафизическим фантазиям?)
Но на каждого Крика или Докинса приходится много других ученых, подверженных двойственности относительно идеи абсолютной истины. Как Роджер Пенроуз, который не мог решить, является ли его вера в окончательную теорию оптимистичной или пессимистичной. Или Стивен Вайнберг, ставивший знак равенства между постижимым и бессмысленным. Или Дэвид Бом, желавший одновременно прояснить реальность и затемнить ее. Или Эдвард Уилсон, который желал достичь окончательной теории человеческой природы и холодел от мысли, что она может быть достигнута. Или Марвин Минский, приходивший в ужас при мысли об одноразумности. Или Фримэн Дайсон, настаивавший, что беспокойство и сомнение необходимы для существования. Двойственность этих искателей истины по отношению к окончательному знанию отражает двойственность Бога — или Точки Омега, если вам так больше нравится, — по отношению к абсолютному знанию его собственного положения.
Виттгенштейн в своем стихотворении в прозе «Логико-философский трактат» произносит нараспев: «Никто не знает, как устроен мир, это — тайна». Истинное озарение, Виттгенштейн знал это, состоит лишь из страшного удивления грубым фактом существования. Очевидной целью науки, философии, религии и всех других форм знания является трансформация великого «Хм?» мистического удивления в еще более великое «Ага!» понимания. Но что будет после того, как человек придет к Ответу? Есть нечто ужасное в мысли о том, что наша способность удивляться может исчезнуть раз и навсегда, и причиной этого будет наше знание. Что тогда будет целью существования? Не будет никакой. Вопрос мистического удивления никогда не может быть полностью выяснен, даже в Божьем разуме.
Я понимаю, как это звучит. Я люблю думать о себе как о рациональном человеке. Я люблю, очень люблю посмеиваться над учеными, слишком серьезно воспринимающими свои метафизические фантазии. Но если снова перефразировать Марвина Минского, то у нас у всех есть много разумов. Мой практический, рациональный ум говорит мне, что это дело с Божьим страхом — заблуждение и чушь. Но у меня есть и другие разумы. Один из них время от времени заглядывает в колонку астролога и размышляет, нет ли на самом деле каких-то оснований во всех сообщениях о сексе между землянами и инопланетянами. Еще один мой разум верит, что все сводится к Богу, грызущему ногти. Эта вера даже дает нечто вроде комфорта и спокойствия. Наше плачевное состояние — это Божье плачевное состояние. И если наука — истинная, чистая, эмпирическая наука — закончилась, то во что еще верить?
Послесловие
Несведенные концы
Как пишущий о науке, я обычно придерживаюсь общепринятых позиций. Белая ворона, отрицающая статус-кво, служит мне лишь для занятного отступления, однако почти всегда такой ученый неправ, а правым оказывается большинство. Таким образом, идеи «Конца науки» ставят меня в неловкое положение. Нельзя сказать, что я не ожидал и даже не надеялся, что книгу будут жестоко критиковать. Но я не предвидел, насколько широко и почти единогласно ее будут поносить.
Мой аргумент конца науки был публично опровергнут советником по вопросам науки президента Клинтона, администратором Национального управления по аэронавтике и исследованию космического пространства, дюжиной Нобелевских лауреатов и толпами менее известных критиков на всех континентах, кроме Антарктиды. Даже те, кто сказал, что им понравилась книга, обычно прилагали усилия, чтобы отстраниться от ее главной мысли. «Я не принимаю основной тезис книги о границах науки и ее закате», — заявила Натали Анжьер в конце своей исключительно доброжелательной критической статьи в «Нью-Йорк Таймс Бук Ревью» от 30 июня 1996 года.
Кто-то может подумать, что этот милосердный упрек подтолкнет меня к сомнениям в себе. Но со времени публикации книги я уверился в своей правоте и в том, что все остальные неправы, — это уже симптом начинающегося сумасшествия. Кроме того, я подготовил неопровержимые доказательства своей гипотезы. Моя книга, как, впрочем, и все другие книги, была компромиссом между амбициями и требованиями семьи, издателя, нанимателя и так далее. С неохотой сдавая окончательный вариант редактору, я прекрасно сознавал, как мог бы ее улучшить. В этом послесловии я надеюсь свести кое-какие концы с концами и ответить на вопросы — разумные и смехотворные, — поднятые критиками.