— Вам двадцать лет… — повторяла она, — мне же больше сорока. (Назвать точную цифру она все же не решилась.) Чего можете вы ждать от меня? Было бы достаточно одной ночи, чтобы рассеять иллюзию, которую вы создали себе…
Он возразил, что ему уже не двадцать лет:
— Мне двадцать два… Впрочем, разве вы забыли, что вы сказали в тот день, когда вы пришли ко мне? Ведь вы же первая пришли ко мне… Разве я искал вас? Вы сказали мне…
Желая восстановить в памяти точные слова Терезы, он закрыл глаза.
— Вспомните: когда я глупо похвастался, что мне всего двадцать два года, вы ответили: «Вам скорее следовало бы сказать, что вам уже двадцать два года». И вы добавили еще одно ужасное слово — ужасное для меня, так как благодаря ему мне стало ясно то, отчего я безотчетно страдаю со времени моего отрочества: «Раз путешествие началось, это равносильно тому, что вы уже доехали…»
— Какая у вас прекрасная память!
Тереза смеялась. Но она дорого дала бы, чтобы эти слова никогда не были ею произнесены. Между тем Жорж покачал толовой:
— У меня ни на что нет памяти, кроме того, что исходит от вас. Я всегда скучал, теперь же — с тех пор, как я знаю вас, — у меня появилось развлечение: вспоминать и обдумывать каждую, даже самую незначительную фразу, сказанную вами. Я могу без конца думать о любом произнесенном вами слове. Между той минутой, когда сказанное вами мне кажется совершенно новым, и той, когда я уже перестаю понимать его, могут пройти часы, дни… Но среди этих фраз есть одна, которая кажется мне все более и более понятной. Да, начать путешествие — значит уже доехать. Но тогда зачем же нужно противопоставлять ваш возраст моему? Какая разница между нами, вместе отправившимися в путешествие? Молодость… вода, текущая у меня меж пальцев, песок, который мне не дано удержать… Те немногие существа, которые склонны любить меня, привязываются лишь к видимости силы, к моей мнимой свежести… Но я, я… то, что останется от меня через несколько лет… до этого им нет ни малейшего дела. Даже Монду… В глубине души он считает меня глупым. Он говорит: «То, что интересно в тебе, это — животное».
Тереза положила руку на колено юноши. Она искала, что бы такое сказать ему, будто существовали слова — противоядие тем словам, которые он еще может произнести. Она говорила ему все, что приходило в голову: что молодость действительно не представляет никакой ценности, что уяснить себе важно одно: цель жизни. У каждого человека есть такая цель, будь она самой возвышенной или самой низменной. Разве он не замечал, что все его товарищи постоянно чем-нибудь увлечены — у одних это Бог, у других король, у третьих рабочий класс, не одно, так другое… есть и такие, которых захватывает просто игра, сколько существует в настоящее время таких девушек и юношей, все мысли которых заняты физкультурой…
Тереза старательно обдумывала свои фразы, но Жорж пожимал плечами, качал головой.
— Нет, что следовало бы… вы как-то вечером это сказали. (И так как Тереза вздохнула: «Что там еще я сказала?») Помните? Вечером того дня, когда я с вами познакомился… после того, как, проводив Мари на вокзал, я осмелился прийти сюда. Вы были великолепны… Вы сказали… — И почти слово в слово он повторил: «Следовало бы, чтобы вся жизнь с человеком, которого мы любим, была длительным отдыхом под солнцем, бесконечным отдыхом, полным животного спокойствия… эта уверенность, что рядом, совсем близко, так близко, что можешь коснуться его рукой, есть существо, созвучное тебе, преданное и удовлетворенное, существо, которое так же, как и ты, никуда не стремится. Вокруг должно царить такое оцепенение, при котором замирает всякая мысль и, следовательно, даже в помыслах невозможна измена…»
— Это, бедный мой мальчик, слова, брошенные на ветер, слова, которые говорят, когда нечего сказать. Вы отлично понимаете, что они не соответствуют ничему реальному. Любовь не все в жизни, особенно для мужчины…
Теперь она начала развивать эту тему. Она могла бы говорить до зари; рассуждения, полные благоразумия, в которые она пускалась из чувства долга и произносить которые ей стоило больших усилий, не запечатлевались в мозгу Жоржа. Безусловно, он даже не слышал их, так как лишь те из ее слов, которыми поддерживалось его отчаяние, доходили до его сознания. Он воспринимал от Терезы лишь то, что давало пищу его отчаянию. И именно поэтому, возможно, сама того не сознавая, Тереза дала своим словам то направление, которого он добивался. По мере того как она перечисляла основания, по которым двадцатилетний юноша может любить жизнь, она мало-помалу вновь обретала иронический тон; тогда, насторожившись, он обратил к ней печальное, страстное лицо, из-за полуоткрытых губ блестели зубы. «Да, политика, конечно… — говорила Тереза. — Но не следует принадлежать к числу людей, у которых сердечные увлечения берут верх надо всем. Чаще всего они испытывают от этого стыд, они делают вид, что интересуются тем, что страстно волнует окружающих их людей, они, как нечто позорное, скрывают эту безудержную тоску, безнадежную оттого, что обладание для таких людей — химера: то, чем они уже обладают, перестает для них существовать; каждую минуту перед ними снова встает вопрос о том, не разлюбили ли их, не произошло ли охлаждение…»