Положив голову на плечо юноши и обвив его руками, она на некоторое время замерла в таком положении. О, блаженные минуты! Казалось, на этот раз он наконец не отвергал ее; она чувствовала его дыхание.
— Как вы думаете, — спросил он, — согласится ли она меня принять?
Девушка резко отстранилась от него. Она встала, и Жорж даже не попытался ее удержать; подойдя к открытой двери, она долго и жадно пила струи ласковой реки дождя и дыма. Наконец она обернулась:
— Хоть сейчас, — сказала она спокойным тоном.
— Нет, нет, не сейчас!
— Тогда в любой день после полудня… Я всегда бываю дома и проведу вас к ней.
— Может быть, не следует, чтобы сейчас нас видели вместе, — после некоторой паузы сказал Жорж. — Вы пешком, и поэтому вам лучше выйти первой.
Говоря с ней, он вынужден был смотреть ей в лицо. Что же прочел он на этом лице, что так испугало его? Он поспешил добавить:
— Знаете, она любила вас. Все ее мысли были заняты вами. Забота о вашем счастье ее преследовала. И даже, должен вам сказать, я существовал для нее исключительно только из-за вас. В этом я могу вам поклясться. Но ведь вы это знаете, Мари? — добавил он. — Вы верите этому?
— Странно, — смеясь, сказала Мари, — что вы чувствуете потребность меня успокаивать. Вы не находите, что это забавно?
Она помахала ему рукой; он подождал, пока над нею не сомкнулась завеса дождя, и, вернувшись к огню, вновь опустился на кучу валежника.
XII
Мари прошла в ванную, чтобы повесить свой непромокаемый плащ, с которого лило. Тереза, следившая за нею, сразу же, по едва заметным признакам, определила, что в комнату вошел враг: смертельный враг. Дом был погружен в молчание, нарушавшееся только шумом дождя. Не было слышно звонков. Бернар Дескейру уехал к матери в Аржелуз. Тереза спросила: «Ты не очень промокла, дорогая?» — но ответа не получила.
— Ты никого не встретила?
— Никого интересного… Вам пора принимать микстуру.
Стук тарелки о мрамор камина, откупориванье пузырька, позвякиванье ложечки, которой мешают в чашке, — из глубины лет эти звуки доносятся до обезумевшей от страха женщины. Так же прислушивалась она к ним когда-то в оцепенении полуденного покоя, торопясь вылить последнюю каплю яда, чтобы снова воцарился мир и безмолвная смерть завершила начатое ею дело, не нарушив тишины комнаты и всего мира.
Мари приближается к ней. В руках у нее чашка. Она помешивает ложечкой жидкость. Мари подходит к кровати; нельзя различить черт ее лица, склоненного над чашкой, так как она повернулась спиной к свету. У нее нет ничего от матери… но, когда силуэт ее вырисовывается на фоне окна, она походит на тень своей матери. Это сама Тереза приближается сейчас к Терезе.
— Нет, Мари… Нет.
Она в ужасе отталкивает чашку и умоляюще глядит на дочь. Мари вдруг догадывается, она могла бы, как часто это делала, отпить глоток лекарства, одного этого было бы достаточно, чтобы успокоить больную. Может быть, она этого и ждет? Почему же этого не сделать? Но она сурово говорит:
— Вам надо это выпить.
И так как Терезу охватывает дрожь, которая не возобновлялась у нее со времени переезда в Сен-Клер, Мари спрашивает с невинным видом:
— Это я вас так пугаю?
Дальше идти некуда. Тереза останавливается и переводит дыхание. У нее не хватило бы сил идти дальше. Достигнутый ею предел не есть предел человеческого страдания, но ее собственного, ее предел. Здесь ей предстоит отдать дань; это последний причитающийся с нее обол[4], и она его заплатит. Теперь она уже не дрожит и смотрит на Мари, она берет чашку у нее из рук и залпом выпивает ее содержимое, все так же пристально вглядываясь в смутные очертания этого лица. Мари забирает у нее чашку, как Тереза пятнадцать лет тому назад забирала ее у Бернара, и идет сполоснуть ее в ванную так же, как делала она.