Остается еще ответить на вопрос: какой будет религиозность грядущей эпохи? Не ее откровенное содержание — оно вечно,— а историческая форма ее осуществлю ния, ее человеческая структура? Здесь можно многое предположить. Но нам придется себя ограничить.
Важным моментом будет, прежде всего, тот, на который мы только что указали: резкое наступление не-христианского существования. Чем решительнее будет отказ неверующего от Откровения и чем последовательнее он будет проводиться на практике, тем отчетливее обозначится существо христианства. Неверующему придется выйти из тумана секуляризации. Придется прекратить паразитическое существование, когда, отрицая Откровение, человек пытался присвоить себе созданные им ценности и силы. Ему придется честно вести жизнь без Христа и без открывшегося в Нем Бога и на своем опыте узнать, что это такое. Еще Ницше предупреждал, что не-христианин нового времени еще не имеет понятия, что значит на самом деле быть не-христианином. Истекшие десятилетия уже позволяют составить об этом некоторое понятие, но они — только начало.
Разовьется новое язычество, но не такое, как первое. Здесь пока тоже сохраняется неясность, проявляющаяся, в частности, в отношении к античности. Нынешний не-христианин часто думает, что может просто вычеркнуть христианство и пуститься на поиски нового религиозного пути, отправляясь от античности. Но тут он ошибается. Историю нельзя повернуть вспять. Как форма существования античность окончательно ушла в прошлое. Сегодняшний человек становится язычником совсем в другом смысле, чем был им человек дохристианской эры. Тогда — при всем величии его жизни или творений — в его религиозной установке было нечто юношески-наивное. Он стоял еще у порога того выбора, который пришел в мир с Христом. Пройдя через этот выбор — неважно, в какую сторону,— человек переходит на новый экзистенциальный уровень; Серен Киркегор показал это раз и навсегда достаточно ясно. Бытие человека приобретает неведомую древним серьезность, да античность и не могла знать ее. Ибо эта серьезность вырастает не из собственно человеческой зрелости, а из призыва, обращенного к личности Богом и переданного ей Христом: этот призыв открыл ей глаза, и отныне она бодрствует, хочет того или нет. Эта серьезность - плод долгих веков, когда человек проходил жизненный путь вместе с Христом; она возникла из сопереживания той ужасающей ясности, с какою Он «знал, что в человеке», и того сверхчеловеческого мужества, с каким Он прошел свою земную жизнь. Вот откуда странное впечатление детскости, возникающее при столкновении с антихристианскими верованиями античности.
То же самое можно сказать и о попытках возродить нордическую мифологию. В тех случаях, когда они не служат лишь маскировкой реального стремления к власти, как в национал-социализме, они так же беспочвенны, как и попытки возрождения античного мифа. Северное язычество тоже еще стояло у порога выбора, побудившего его оставить непосредственную жизнь, уютную и в то же время неприкаянную, ради серьезности личного начала — независимо от того, как сделан выбор.
Это же касается попыток создать новую мифологию путем секуляризации христианских идей и установок — нечто в этом роде представляет собою поэзия позднего Рильке [7]. Подлинно в них только одно — стремление зачеркнуть потусторонность Откровения и ограничить человеческое бытие исключительно земным миром. Это стремление обнаруживает все свое бессилие, неспособность встроиться в наступающую новую эпоху. «Сонеты к Орфею» трогают, но неприятно удивляют своей беспомощностью, если сопоставить их с заявленной в «Элегиях» претензией.
Наконец, французский экзистенциализм настолько бурно и решительно отрицает за бытием всякий смысл, что невольно возникает вопрос, не есть ли это новая, проникнутая особенно глубоким отчаянием разновидность романтизма, порожденная потрясениями последних десятилетий.