Выбрать главу

– Не знаю, что бы я без вас делал.

Я стряхнул с его плеча перхоть, сказал:

– Ну что вы, Генри! – И телефон опять зазвонил.

– Ладно,– сказал я.

– Нет, я подойду. Кто его знает… Он встал, не зашнуровав ботинки.-Алло! Майлз у телефона.– Он передал мне трубку.– Это вас.

– Да,– сказал я,– слушаю.

– Мистер Бендрикс,– произнес мужской голос.– Я решил вам позволить-. Я тогда солгал.

– Кто это?

– Смитт.

– Ничего не пойму.

– Я сказал, что был в больнице. Нет, не был.

– Какое мне, собственно, дело…

– Очень большое. Вы не слушаете! Никто не лечил меня. Все прошло само, сразу, за ночь. 

– Что? Не понимаю…

Он сказал мерзким голосом сообщника:

– Мы с вами знаем. Ничего не поделаешь. Я не должен был лгать. Это…– но я бросил трубку прежде, чем он произнес дурацкое, газетное слово, которым заменяют «совпадение». Я вспомнил сжатую руку, вспомнил, как злился, что мертвых растаскивают по частям, делят, словно одежду. Он такой гордый, что ему непременно нужны откровения. Через неделю-другую будет тут выступать, показывать щеку. В газетах напишут:

«Чудесное исцеление оратора-атеиста». Я попытался собрать воедино всю свою веру в совпадения, но смог представить, и то с завистью – у меня ведь реликвии не было, только больную щеку, прижавшуюся к волосам.

– Кто там? – спросил Генри. Я подумал, рассказать ли, и решил, что ненадо. Еще передаст Кромптону.

– Смитт,– сказал я.

– Смитт?

– Ну, этот, к которому она ходила. Чего он хочет?

– Щеку вылечил. Я просил, чтобы он мне назвал врача. Один мой друг…

– Электричество?

– – Не думаю. Я где-то читал, что бывает истерическая крапивница. Психотерапия, радий…

Звучало неплохо. Может быть, я сказал правду. Совпадение, две машины с одинаковыми номерами, и я устало подумал: «Сколько ж их еще будет? Мать на похоронах, сын Паркиса. Кончится это когда-нибудь?» Я был как пловец, переоценивший свои силы. Он знает, что волна сильней его. Что ж, если я утону, я буду держать Генри. В конце концов, это мой долг – если все попадет в газеты, кто знает, чем кончится? Я вспомнил манчестерские розы, обман не скоро разоблачили. Люди так склонны к истерике. Будут ходить, молиться, гоняться за реликвиями. Генри – известный человек, скандал получится страшный. Журналисты полезут с вопросами, вынюхают эту чушь с крещением. Благочестивая пресса так вульгарна. Я представил себе заголовки. Еще чудес навыдумывают. Нет, надо убить это на корню.

Я вспомнил дневник и подумал: «Нельзя его оставлять, неверно поймут». Чтобы сберечь ее для себя, мы должны разрушать все, что с ней связано. Детские книги и те опасны. И фотографии, нельзя их давать в газеты. Как служанка, надежна? Вот попытались создать игрушечный домик, а и тот под угрозой.

– Пойдем в бар? – спросил Генри.

– Сейчас, минутку.

Я пошел наверх и вынул дневник. Сорвал переплет – он не поддавался, вылезали какие-то нити, все было так, словно я отрывал лапки птице,– и вот дневник лежал на кровати, бескрылый и раненый, кипа бумаги. Последняя страница была сверху, я прочитал: «Когда я прошу боли. Ты даешь мир. Дай и ему. Дай ему, забери от меня, ему нужнее!»

«Вот тут у тебя не вышло,– думал я.– Одна твоя молитва осталась без ответа. Нет у меня мира, и любви нет, только ты, только ты,– говорил я ей.– Я умею лишь ненавидеть». Но ненависти не ощущал. Я называл других истеричными, а сейчас сам впал в истерику. Я чувствовал, как фальшивы мои слова. Ведь на самом деле я не столько ненавидел, сколько боялся. «Если Бог есть,– думал я,– если даже ты, со всей твоей несмелой ложью, со всем распутством, можешь так измениться, все мы станем святыми, стоит нам прыгнуть, как ты прыгнула, закрыв глаза, навсегда, сразу. Если ты святая, быть святым нетрудно. Этого Он может потребовать от каждого из нас. Чтобы мы прыгнули. А я не хочу». Я сидел на постели и говорил Ему: «Ты ее забрал, но я еще не Твой. Я Тебя знаю; Ты хитер. Это Ты ведешь нас на высокое место и показываешь все царства. Ты – Сатана, Ты искушаешь, чтобы мы прыгнули. А я не хочу ни мира Твоего, ни любви. Я хотел очень легкого, очень простого -Сару на всю жизнь, а Ты ее отнял. У Тебя великие замыслы, и Ты разрушаешь наше счастье, как разрушает жнец мышиную норку. Я ненавижу Тебя, Господи, я ненавижу Тебя, словно Ты есть».

Я посмотрел на кипу бумаги, ничью, как клок волос. Нет, хуже. Волос можно коснуться, поцеловать их. Я страшно устал. Я жил ради ее тела, я желал его, а у меня остался только дневник. И я запер его в шкаф, ведь Он опять победит, если я его уничтожу и останусь совсем без нее. «Хорошо,– сказал я ей,– будь по-твоему. Я верю, что ты жива, ты есть и Он есть, но твоих молитв не хватит, чтобы я полюбил Его. Он обокрал меня, вот и я, как этот твой король, украду у Него то, что Ему во мне нужно. Ненависть – у меня в мозгу, а не в желудке, не на коже. Ее не устранишь, это не боль, пятна на щеке. Разве я не ненавидел тебя? Разве я себя не ненавижу?»

Я крикнул Генри:

– Иду! – и мы пошли рядом в «Герб Понтефрактов». Фонари не горели, влюбленные были там, где пересекались дорожки, а на другой стороне стоял дом с разбитыми ступеньками, где Он вернул мне бесполезную, жалкую жизнь.

– Я думаю днем, как мы будем с вами гулять,– сказал Генри.

– Да.

«Утром,– думал я, позвоню врачу, спрошу, возможно ли исцеление». А потом: «Нет, не буду. Пока не знаешь, можно придумать многое…» Я положил руку Генри на рукав – поддержал его, я должен быть сильным за нас двоих, а он еще не понял своего горя.

– Я только этих прогулок и жду,– сказал он.

В начале я писал, что это книга о ненависти, и, направляясь рядом с Генри к вечернему нашему пиву, я нашел слова, которые, кажется, отвечали этому зимнему духу: «Господи, Ты сделал достаточно, Ты много отнял от меня, я слишком устал, слишком стар, чтобы учиться любви, оставь же меня в покое!»