– Денег мало,– сказал я,– но все ж не очень. Мне заказали биографию генерала Гордона, и мы проживем на аванс месяца три. К тому времени я предложу новый роман и получу аванс под него. Обе книги выйдут в этом году, мы продержимся до следующей. Когда ты рядом, я могу работать. Ну и распишусь я! У меня будет самый вульгарный успех, и нам обоим это не понравится, но мы всего накупим, будем сорить деньгами и радоваться, ведь мы с тобой, вместе.
Вдруг я понял, что она спит. Измучилась от борьбы и заснула у меня на плече, как бывало столько раз в такси, в автобусе, на скамейке. Я сидел тихо, чтобы ей не помешать. Ничто не могло разбудить ее в темной церкви. Пламя свечей едва колыхалось перед статуей, мы были одни. Она давила мне на руку, и я никогда не знал такого наслаждения, как эта боль.
Говорят, если нашепчешь что-нибудь спящему ребенку, это на него повлияет; и я начал шептать, негромко, чтобы ее не разбудить, но все же надеясь, что слова проникнут в подсознание. «Сара,– шептал я,– я тебя люблю. Никто никогда тебя так не любил. Мы будем с тобой счастливы. Генри переживет, мы ведь только раним его гордость, а она заживает быстро. Он найдет, чем тебя заменить,– ну, будет собирать античные монеты. Мы уедем, Сара, уедем. Этому не помешаешь. Ты любишь меня, Сара»,– и я замолчал, думая, надо ли покупать новый чемодан. Тут она проснулась и закашлялась.
– Я заснула,– сказала она.
– Иди домой, Сара. Тебе холодно.
– Это не дом, Морис,– сказала она.– Я не хочу отсюда уходить.
– Тут холодно.
– Ничего. Тут темно. В темноте я во что угодно поверю.
– Поверь в нас.
– Вот именно.
Она опять закрыла глаза, а я взглянул на алтарь и сказал, как сопернику: «Видишь, какие побеждают доводы».
– Ты устала? – спросил я.
– Да, очень.
– Не надо было от меня бежать.
– Это не от тебя.– Она пошевелила плечом.– Пожалуйста, Морис, теперь ты уйди.
– А ты иди ложись.
– Да, сейчас. Я не хочу выходить с тобой. Я хочу тут попрощаться.
– Обещай, что скоро ляжешь.
– Обещаю.
– И позвонишь?
Она кивнула, но смотрела она на свою руку, словно брошенную на колени. Я заметил, что пальцы скрещены, и подозрительно спросил:
– Ты не лжешь?
Потом я разнял ее пальцы и спросил снова:
– Ты хочешь опять от меня убежать?
– Морис, дорогой,– сказала она,– у меня нет сил.– И она заплакала, прижимая кулачки к глазам, как ребенок.– Прости,– сказала она.– Уходи, пожалуйста, Морис, пожалей ты меня!
Сколько можно приставать к человеку! Как настаивать после такой мольбы? Я поцеловал спутанные волосы, и соленые, влажные губы тронули уголок моего рта.
– Храни тебя Бог,– сказала она, и я подумал: «Она это вычеркнула, когда писала Генри». Если ты не Смитт, отвечаешь так же, как попрощались с тобой, и я машинально сказал то, что сказала она; но, выходя, увидел, как она сидит у самой кромки света, словно нищий, который зашел погреться, и представил, что Бог и впрямь ее хранит – или просто любит. Когда я стал записывать, что с нами было, я думал, я пишу про ненависть, но та куда-то ушла, и я знаю одно: Сара ошиблась, она меня бросила, и все же она лучше многих. Пусть хоть кто-то из нас двоих верит в нее – она в себя не верила.
Следующие дни мне было очень трудно сохранять благоразумие. Теперь я работал ради нас двоих. Утром я устанавливал минимум, семьсот пятьдесят слов, но уже к одиннадцати получалась тысяча. Удивительно, что творит надежда,– роман целый год едва тащился, а теперь подходил к концу. Я знал, что Генри уходит на службу примерно в половине десятого, и Сара могла звонить до половины первого. Он стал приходить к ленчу (это мне сказал Паркие), и до трех она звонить не могла. Я решил до 12.30 перечитывать то, что сделал накануне, а потом, когда ждать не надо,– ходить в Британский музей, собирать материал по Гордону. Читать и выписывать проще, чем писать,– не так поглощает, и мысли о Саре становились между мной и миссией в Китае. Я часто думал, почему мне предложили написать именно эту биографию. Лучше бы выбрали того, кто верит в Бога, как Гордон. Я мог понять, что он упорно сидел в Хартуме, здесь его ненавидели политики, но Библия на столе -это чужой мир, не мой. Может быть, издатель надеялся и на то, что мое циничное отношение к его Богу принесет скандальный успех. Что ж, я ему угождать не собирался – это и Сарин Бог, а я не буду побивать каменьями даже миф, даже призрак, раз она его любит. В те дни я не питал к нему ненависти – ведь победил-то я.
Как-то я ел свои сандвичи (почему-то я всегда пачкал их химическим карандашом) и вдруг услышал знакомый голос, тихий, чтобы не помешать читателям:
– Надеюсь, сэр, теперь все хорошо, простите за нескромность. Я поднял глаза и увидел незабвенные усы.
– Очень хорошо, Паркис, спасибо. Сандвич хотите?
– Нет, сэр, что вы…
– Ладно, ладно. Считайте, это мои расходы. Он робко взял сандвич, посмотрел и сказал так, словно получил монету, а она оказалась золотая:
– Настоящая ветчина!
– Издатель прислал из Америки.
– Спасибо, сэр.
– У меня стоит ваша пепельница,– прошептал я, ибо мой сосед сердито глядел на меня.
– Она дешевая, просто я к ней привык,– шепотом ответил он.
– Как ваш мальчик?
– Живот побаливает, сэр.
– Не думал вас тут увидеть. Работа? За нами следите? Я никак не мог представить, что унылые читатели – какие-то люди в шляпах и шарфах для тепла, один индус, с трудом одолевающий собрание сочинений Джордж Элиот, человек, каждый день засыпавший за одной и той же стопкой книг,– участвуют в драме ревности.
– Нет, сэр. Это не работа. У меня выходной, а мальчик уже в школе.
– Что ж вы читаете?
– Судебные отчеты в «Тайме». Сегодня вот дело Рассела. Помогает, сэр, создает фон. Лучше видишь. Отвлекаешься от мелочей. Я служил с одним из свидетелей, сэр. Мы вместе служили. Теперь он прославился, а я – куда там!
– Кто его знает, Паркие.
– Я знаю. То-то и плохо. Дело Болтон, вот мой предел. Когда вышел закон, что по бракоразводным делам нам нельзя давать показания, для моей специальности это был конец. Судьи никогда нас не называют, они вообще нас не любят.
– Никогда об этом не думал,– сказал я как можно теплее. Паркие и тот может тронуть сердце. Теперь, увидев его, я думаю о Саре. Я поехал домой на метро, надеясь, что ее увижу, и сидел, и ждал звонка, и понял – нет, не сегодня. В пять я набрал ее номер, услышал короткие гудки и положил трубку: Генри мог вернуться пораньше, а как мне с ним говорить, я ведь победил, Сара любит меня, она от него уходит. Но если победа откладывается, вынести это не легче, чем затянувшееся поражение.
Телефон зазвонил через восемь дней – совсем не в то время, раньше девяти. Я сказал: «Алло» – и услышал голос Генри.
– Это вы, Бендрикс? – спросил он. Голос был очень странный, и я подумал: «Неужели сказала?»
– Да, это я.
– Очень страшная вещь случилась. Вам надо знать. Сара умерла. Как неестественно мы себя ведем в такие минуты! Я сказал:
– Сочувствую, Генри, сочувствую.
– Вы свободны сейчас?
– – Да.
– Приходите, выпьем. Я не могу один.
Книга пятая
Ночь я провел у Генри. Я впервые спал у него. Сара лежала в комнате для гостей (она ушла туда за неделю, чтобы не мешать Генри кашлем), и я спал на тахте в той самой комнате, где мы любили друг друга на полу. Я не хотел оставаться на ночь, он упросил.
Наверное, мы выпили больше бутылки виски. Помню, он сказал:
– Как странно, Бендрикс, мертвых ревновать нельзя. Она только что умерла, а я уже позвал вас.
– К чему и ревновать? Это давно кончилось.
– Не утешайте меня, Бендрикс. Это не кончалось ни у нее, ни у вас. Мне повезло. Я все время был с ней. Вы меня ненавидите?
– Не знаю, Генри. Думал – да, а теперь не знаю.
Мы сидели в кабинете, без света. Газ в камине горел так слабо, что мы друг друга не видели, и я мог понять, когда он плачет, только по голосу. «Дискобол» метил в нас из темноты. Я спросил: