Зазвонил звонок, служанка повела кого-то наверх – человека из бюро, наверное, ведь они пошли в комнату для гостей. Он видит Сару, я – нет, но я и не хотел, это все равно что увидеть ее с другим. Некоторых это возбуждает, только не меня. Я собрался с силами и стал думать: «Теперь все и впрямь кончено, надо начинать сначала. Когда-то я влюбился, надо влюбиться опять». Ничего не вышло, словно я стал бесполым.
Опять позвонили. Сколько в доме дел, пока Генри спит! На сей раз Мод зашла ко мне. Она сказала:
– Там человек спрашивает мистера Майлза, а я не хочу его будить.
– Кто именно?
– Это приятель миссис Майлз,– так выдала она, что принимала участие в наших жалких кознях.
– Ведите его сюда,– сказал я. Я чувствовал, насколько я выше Смитта здесь, в ее гостиной, в пижаме Генри. Я столько знаю о нем, он обо мне не знает. Он смущенно глядел на меня, стряхивая снег. Я сказал:
– Мы как-то встречались. Я друг миссис Майлз.
– С вами был мальчик.
– Да, был.
– Я хочу повидать мистера Майлза,– сказал он.
– Вы уже слышали?
– Потому я и пришел.
– Он спит. Врач дал ему таблетки. Это большой удар для нас,– глупо прибавил я.
Смитт оглядывался. На Седар-роуд Сара приходила ниоткуда, у нее не было измерений, как во сне. Здесь она уплотнилась. Комната – это тоже Сара. Снег медленно стекал на порог, словно земля с лопаты. Комнату хоронили, как Сару.
Он сказал:
– Я еще приду,– и уныло повернулся, той щекой ко мне. Я подумал:
«Вот что тронули ее губы». Ее всегда было легко разжалобить. Он глупо повторил:
– Я пришел повидать мистера Майлза. Выразить…
– В таких случаях пишут.
– Я думал, я могу помочь.– тихо сказал он.
– Мистера Майлза обращать не надо.
– Обращать?
– Убеждать, что от нее ничего не осталось. Что это конец. Совершеннейший.
Вдруг он сорвался:
– Я хочу ее видеть, вот и все.
– Мистер Майлз ничего о вас не знает. Зря вы пришли сюда, Смитт.
– Когда похороны?
– Завтра, на Голдерз-Грин.
– Она была бы против,– неожиданно сказал он.
– Она ни во что не верила,– сказал я. Он сказал:
– Разве вы оба не знаете? Она хотела стать католичкой.
– Чепуха какая.
– Она мне писала. Она решила твердо. Я не мог ее убедить. Она проходила… катехизацию. Так у них говорят?
«Значит, у нее и сейчас есть тайны,– подумал я.– Об этом она не писала, как и о болезни. Что же еще предстоит узнать?» Мысль эта была как отчаяние.
– Вы очень огорчились, да? – спросил я, пытаясь перенести на него свою боль.
– Конечно, я рассердился. Но ведь нельзя всем верить в одно и то же.
– Раньше вы не так говорили.
Он посмотрел на меня, словно удивился, что я так злюсь. Он сказал:
– Вас не Морис зовут?
– Именно так.
– Она мне про вас говорила.
– А я про вас читал. Она нас обоих оставила в дураках.
– Я себя глупо вел,– сказал он.– Как вы думаете, смогу я ее увидеть? И я услышал тяжелые шаги человека из бюро. Скрипнула та самая ступенька.
– Она лежит наверху. Первая дверь слева.
– А мистер Майлз…
– Его вы не разбудите.
Когда он пришел опять, я уже оделся. Он сказал:
– Благодарю вас.
– Не благодарите,– ответил я.– Она не моя, как и не ваша.
– Я не вправе просить,– сказал он,– но я бы хотел… Вы ведь любили ее.– И он прибавил, словно проглотил горькую пилюлю: – Она вас любила.
– Что вы пытаетесь сказать?
– Я бы хотел, чтобы вы для нее…
– Для нее?
– Пусть ее похоронят по-церковному. Она бы об этом просила.
– Какая теперь разница?
– Никакой, наверное. Но всегда лучше быть добрым. «Ну, это уж слишком! – подумал я.– Чепуха какая»,– и мне захотелось расшевелить похороненную комнату смехом. Я сел на тахту и стал просто трястись. Наверху– мертвая Сара, спящий Генри, а поклонник с пятнами и любовник, нанявший сыщика, обсуждают похороны. Паркие из-за меня пудрил у него звонок! Слезы текли по щекам, так я смеялся. Однажды я видел человека, который смеялся у развалин дома, где погибли его жена и дети.
– Не понимаю,– сказал Смитт. Он сжал правый кулак, словно думал защищаться. Мы столько всего не понимали… Боль, будто взрыв, бросила нас друг к другу.
– Я пойду,– сказал он и нащупал левой рукой ручку двери. Я не думал, что он левша, и странная мысль меня посетила.
– Простите,– сказал я. – Я не в себе. Мы все не в себе,– и протянул ему руку. Он не сразу тронул ее левой рукой.
– Смитт,– сказал я,– что вы там взяли? Вы ведь что-то взяли у нее? Он разжал ладонь, я увидел прядь волос.
– Вот,– сказал он.
– Какое вы имели право?
– Теперь она никому не принадлежит,– сказал он, и вдруг я увидел, что она теперь – падаль, которую надо убрать. Хочется взять волосы – берите, или обрезки ногтей, если вам нужно. Можно делить ее мощи, как со святыми. Скоро ее сожгут, почему ж не расхватать что требуется? Нет, какой я дурак, три года думал, что она – моя! Мы не принадлежим никому, даже самим себе.
– Простите,– сказал я.
– Вы знаете, что она мне написала? – спросил он.– Только четыре дня назад,– и я горько подумал, что у нее было время писать ему, но не было, чтобы звонить мне.– Она написала: «Молитесь обо мне». Странно, правда,-чтобы я молился за нее?
– Что же вы сделали?
– Когда я услышал, что она умерла, я помолился.
– Вы знаете молитвы?
– Нет.
– Хорошо ли молиться тому, в кого не веришь?
Я вышел вместе с ним – незачем было ждать, пока Генри проснется. Рано или поздно он поймет, что он совсем один, как понял я. Глядя, как Смитт идет впереди, я думал: «Истерик. Неверие может быть истерическим, как вера». Ботинки у меня промокли в растоптанном снегу, и я вспомнил росу из сна, но когда я захотел вспомнить голос, говоривший: «Не страдай»,– я не смог, я не помню звуков. Я бы не мог и передразнить ее – пытаюсь припомнить, а слышу просто голос, никакой, ничей, разве что женский. Вот, начал ее забывать. Надо хранить пластинки, как мы храним фотографии.
Я поднялся в холл по разбитым ступенькам. Все теперь было другое, чем тогда, только старинное стекло осталось. Сара действительно верила, что конец начался, когда она увидела мое тело. Она не признала бы, что он начался давно – меньше было звонков по самым нелепым причинам, я ссорился с ней, почуяв, что любовь кончается. Мы стали заглядывать за край любви, но знал это я один. Упади снаряд раньше на год, она бы такого не пообещала. Она бы ногти содрала, вытаскивая меня из-под Двери. Когда покончишь с человеком, с людьми, приходится думать, что веришь в Бога,– так гурману непременно нужно что-нибудь остренькое. Я оглядел холл, чистый, словно камера, выкрашенный мерзкой зеленой краской, и подумал: «Она хотела, чтобы я попробовал снова, и вот вам – пустая жизнь, чистая, без заразы, без запаха, как в тюрьме»,– и обвинил ее, будто ее молитвы действительно все переменили: «За что ты приговорила меня к жизни?» Ступеньки и перила были совсем новые. Она никогда не ходила по этой, такой лестнице. Даже ремонт и тот помогал забыть ее. Когда все меняется, чтобы помнить, нужен Бог, обитающий вне времени. Любил я еще или только жалел о любви?
Я вошел к себе, и на столе лежало письмо от Сары. Двадцать четыре часа ее нет, сознание она потеряла еще раньше. Как же это письмо так долго пересекало Коммон? Тут я заметил, что она спутала номер дома, и былая горечь едва не вернулась ко мне. Два года назад она бы номер не забыла.
Видеть ее почерк было так трудно, что я чуть не сжег письмо, но любопытство подчас сильнее боли. Писала она карандашом – видимо, потому, что не могла встать с постели.
"Морис, дорогой,– писала она,– я хотела написать вчера, как только ты ушел, но дома мне стало плохо, и Генри всполошился. Я пишу, а не звоню. Я не могу услышать, какой у тебя будет голос, когда я скажу, что не уйду к тебе. Я ведь не уйду, Морис, дорогой, дорогой. Я тебя люблю, но не смогу опять увидеть. Не знаю, как я буду жить в такой тоске и в горе, и молю Бога, чтобы он меня пожалел, забрал отсюда. Морис, я хочу и невинность соблюсти, и капитал приобрести, как все люди. За два дня до того, как ты позвонил, я пошла к священнику и сказала, что я обратилась. Я рассказала ему про тебя и про обет. Я сказала, мы ведь с Генри больше не женаты – я с ним не сплю с тех пор, как мы с тобой, и вообще это не брак, мы же не венчались в церкви. Я спросила, нельзя ли мне стать католичкой и выйти за тебя замуж. Я знала, что ты на это согласишься. Каждый раз, как я спрашивала, я надеялась, будто открываешь ставни в новом доме и ждешь, что пейзаж красивый, а за окном -глухая стена. Он говорил: