– Алло…– растерянно сказала она. Сара никогда не называла меня ни по имени, ни по фамилии, и теперь, когда исчезли ласковые прозвища, не знала, как быть. Я ответил:
– Бендрикс у телефона.
– Это я, Сара. Вам не передали, что я звонила?
– А, я как раз собирался позвонить. Сперва хотел кончить статью. Кстати, я забыл ваш номер. В книге он есть?
– Нет, еще нету. Он теперь другой, шестьдесят два ноль четыре. Я хотела спросить…
– Да?
– Вы не пугайтесь! Я хотела позавтракать с вами, вот и все.
– Конечно, очень рад. Когда именно?
– Завтра нельзя?
– Нет. Завтра – нет. Понимаете, статью кончаю…
– А в среду?
– Может, в четверг?
– Хорошо,– сказала она, и я сумел расслышать обиду. Так обманывает нас гордость.
– Значит, в час, в кафе «Ройял».
– Спасибо,– сказала она, и я понял, что она благодарит искренне.– До четверга.
– До четверга.
Я сидел с трубкой в руке, и ненависть вдруг показалась мне уродкой и дурой, которую я знать не хочу. Когда я набрал номер, Сара, наверное, еще не отошла от телефона.
– Сара,– сказал я.– Да, завтра. Там же. В час. И подумал: «А, помню, помню! Это – надежда».
Я положил газету на стол и несколько раз подряд прочитал одну и ту же страницу, чтобы не смотреть на дверь, хотя люди все время входили, и не я один выдал бы глупое волнение, если бы поднял голову. Чего мы ждем, почему так стыдимся разочарования? В газете, как обычно, были убийство и парламентские споры о нормах на сахар. Она опаздывала, прошло пять лишних минут.
Вошла она, когда я взглянул на часы, так уж мне везет. Я услышал ее голос.
– Простите,– сказала она.– Автобуса долго не было.
– На метро быстрее,– сказал я.
– Да, конечно, но я не хотела спешить.
Она часто удивляла меня правдивостью. Когда мы любили друг друга, я очень хотел, чтобы она приврала – сказала, что мы никогда не расстанемся, что мы поженимся. Я бы ей не поверил, мне просто хотелось это услышать, может быть – чтобы возразить. Но она не играла, не притворялась, а потом вдруг поражала меня такими нежными, такими щедрыми словами… Помню, я как-то совсем загрустил (она спокойно сказала, что когда-нибудь мы расстанемся непременно) и услышал в несказанной радости: «Я никогда никого так не любила и не полюблю». Конечно, думал я, она сама не знает, что играет в ту же игру.
Сара села рядом со мной и спросила бокал светлого пива.
– Я заказал столик в «Рулз»,– сказал я.
– А здесь нельзя остаться?
– Мы обычно туда ходили.
– Да.
Наверное, мы держались странно – на нас смотрел человек, сидевший неподалеку на диване. Я стал на него глядеть, он отвернулся. У него были длинные усы, робкие глаза. Отворачиваясь, он задел локтем свое пиво, кружка упала на пол, он совсем смутился. Мне стало стыдно – в конце концов, он мог узнать меня по фотографиям, мог читать мои книги. Рядом с ним сидел мальчик, а как жестоко унизить отца при сыне! Мальчик страшно покраснел, когда официант подбежал к ним и отец стал слишком усердно просить прощения. Я сказал Саре:
– Конечно, если хотите завтракать здесь…
– Понимаете,– сказала она,– я больше там не бывала.
– Вы не очень любили этот ресторан, да?
– А вы туда часто ходите?
– Мне там нравится. Раза два в неделю. Она резко встала, произнесла: «Пойдемте» – и вдруг закашлялась. Странно было, что такой сильный кашель сотрясает такое хрупкое тело. Лоб у нее вспотел.
– Что ж это вы,– сказал я.
– Ничего, простите.
– Такси возьмем?
– Я бы лучше прошлась.
На Мейден-лейн, по левой стороне, есть дверь и решетка. Мы молча их миновали. После того, первого обеда, когда я расспрашивал ее про Генри и заинтересовался ею, я поцеловал ее здесь по пути к метро, сам не знаю почему – может быть, вспомнил отражение в зеркале. Я не думал за ней ухаживать, я даже не думал снова увидеться с ней. Она была слишком красива, чтобы оказаться доступной.
Когда мы сели за столик, один из старых официантов сказал мне:
– Давно вы у нас не были, сэр,– и я пожалел, что солгал Саре.
– Теперь я обедаю наверху,– ответил я.
– А вы, мэм, давно не заходили…
– Почти два года,– сказала она с той точностью, которую я иногда ненавидел.
– Вы всегда заказывали светлое пиво.
– Какая у вас память, Альфред,– сказала она, и он расплылся. Ей всегда удавалось ладить с ними.
Подали еду, мы прервали наш скучный разговор, и только когда мы поели, она заговорила.
– Я хотела с вами позавтракать,– сказала она,– хотела поговорить про Генри.
– Про Генри? – повторил я, стараясь не выказать разочарования.
– Я беспокоюсь. Как он вам тогда показался? Вы ничего не заметили странного?
– Нет, не заметил,– сказал я.
– Я хотела спросить… да, вы заняты, но… не могли бы вы как-нибудь к нему зайти? Мне кажется, ему одиноко.
– С вами?
– Вы же знаете, он меня толком не замечает. Очень давно.
– Может быть, он вас замечает, когда вас нет?
– Я редко ухожу,– сказала она,– теперь…– и, к счастью, закашлялась. Когда приступ кончился, она уже продумала будущие ходы – а раньше не любила избегать правды.
– Вы пишете новую книгу? – спросила она, как чужая, как в гостях. Так она не говорила даже тогда, когда мы пили южноафриканский херес.
– Да, конечно.
– Последняя мне не очень понравилась.
– Трудно было писать. Война кончалась… Надо бы сказать «начиналась».
– Я все боялась, что вы приметесь за тот замысел. Многие так бы и сделали.
– Книгу я пишу целый год. Слишком тяжкий труд для мести.
– – Если бы вы знали, что и мстить-то не за что…
– Конечно, я шучу. Нам было хорошо вместе, мы оба взрослые, мы знали, что это когда-нибудь кончится. А теперь вот можем сидеть, говорить про Генри.
Я заплатил, мы вышли, через двадцать ярдов была решетка.
– Вы к Стрэнду? – спросил я.
– Нет, мне на Лестер-сквер.
– А мне на Стрэнд.
Она стояла у двери, на улице никого не было.
– До свиданья,– сказал я.– Рад был повидаться.
– Да.
– Позвоните как-нибудь.
Я чувствовал ногой решетку. Я сделал шаг и сказал:
– Сара…
Она быстро отвернулась, словно смотрела, не идет ли кто, успеем ли мы… но тут снова закашлялась. Кашляла и кашляла, согнувшись, глаза у нее покраснели. В своей меховой шубке она была похожа на загнанного зверька.
– Простите.
– Надо бы полечиться,– сказал я с горечью, словно у меня что-то украли.
– Ничего, я просто кашляю,– она протянула мне руку и прибавила: – До свиданья… Морис.
Услышав свое имя, я обиделся и не взял протянутой руки. Я ушел быстро, не оборачиваясь, чтобы она подумала, что я занят и рад освободиться, а когда снова раздался кашель, пожалел, что не могу засвистеть что-нибудь веселенькое, бойкое, наглое. У меня плохой слух.
Когда в молодости создаешь свои рабочие привычки, кажется, что они продержатся всю жизнь и выдержат любую беду. Больше двадцати лет я писал по пятьсот слов в день, пять дней в неделю. Роман я пишу за год, остается время все перечитать и выправить после машинки. Норму я выполнял всегда, а выполнив – кончал работу, хоть бы и на половине сцены. Иногда я останавливаюсь, подсчитываю и отмечаю на рукописи, сколько сделал. Типографии ничего подсчитывать не надо, я пишу на первой странице цифры – скажем, 83764. В молодости даже свидания мне не мешали, я не назначал их раньше часу и, как бы поздно ни лег (если спал у себя, конечно), перечитывал то, что сделал утром. Не помешала мне и война. На фронт меня не послали, я хромой, а товарищи по гражданской обороне только радовались, что меня не привлекают спокойные утренние дежурства. В конце концов стали считать, что я – убежденный, серьезный человек, тогда как серьезно я относился только к письменному столу, к листу бумаги, к отмеренному числу слов, стекающих с пера. Одна лишь Сара смогла разрушить мое самодельное правило. И первые бомбежки, и «фау-1» 1944 года бывали ночью. Сара могла прийти только утром, позже к ней ходили люди – отоварившись, они почти всегда хотели поболтать до вечерней сирены. Иногда она забегала между двумя очередями, и мы любили друг друга, скажем, между бакалеей и мясом.