— Вы не пугайтесь! Я хотела позавтракать с вами, вот и все.
— Конечно, очень рад. Когда именно?
— Завтра нельзя?
— Нет. Завтра — нет. Понимаете, статью кончаю…
— А в среду?
— Может, в четверг?
— Хорошо, — сказала она, и я сумел расслышать обиду. Так обманывает нас гордость.
— Значит, в час, в кафе «Ройял».
— Спасибо, — сказала она, и я понял, что она благодарит искренне. — До четверга.
Я сидел с трубкой в руке, и ненависть вдруг показалась мне уродкой и дурой, которую я знать не хочу. Когда я набрал номер, Сара, наверное, еще не отошла от телефона.
— Сара, — сказал я. — Да, завтра. Там же. В час.
И подумал: «А, помню, помню! Это — надежда».
5
Я положил газету на стол и несколько раз подряд прочитал одну и ту же страницу, чтобы не смотреть на дверь, хотя люди все время входили, и не я один выдал бы глупое волнение, если бы поднял голову. Чего мы ждем, почему так стыдимся разочарования? В газете, как обычно, были убийство и парламентские споры о нормах на сахар. Она опаздывала, прошло пять лишних минут.
Вошла она, когда я взглянул на часы, так уж мне везет. Я услышал ее голос.
— Простите, — сказала она. — Автобуса долго не было.
— На метро быстрее, — сказал я.
— Да, конечно, но я не хотела спешить.
Она часто удивляла меня правдивостью. Когда мы любили друг друга, я очень хотел, чтобы она приврала — сказала, что мы никогда не расстанемся, что мы поженимся. Я бы ей не поверил, мне просто хотелось это услышать, может быть — чтобы возразить. Но она не играла, не притворялась, а потом, вдруг, поражала меня такими нежными, такими щедрыми словами… Помню, я как-то совсем загрустил (она спокойно сказала, что когда-нибудь мы непременно расстанемся) и услышал в несказанном счастье: «Я никогда никого так не любила и не полюблю». Конечно, думал я, она сама не знает, что играет в ту же игру.
Сара села рядом со мной и спросила бокал светлого пива.
— Я заказал столик в «Рулз», — сказал я.
— А здесь нельзя остаться?
— Мы обычно туда ходили.
— Да.
Наверное, мы держались странно — на нас смотрел человечек, сидевший неподалеку, на диване. Я стал на него глядеть, он отвернулся. У него были длинные усы, робкие глаза. Отворачиваясь, он задел локтем свое пиво, оно полилось на пол, он совсем смутился. Мне стало стыдно — в конце концов, он мог узнать меня по фотографиям, мог читать мои книги. Рядом с ним сидел мальчик, а как жестоко унизить отца при сыне! Мальчик страшно покраснел, когда официант подбежал к ним, и отец стал слишком пылко просить прощения.
Я сказал Саре:
— Конечно, если хотите завтракать здесь…
— Понимаете, — сказала она, — я больше там не бывала.
— Вы не очень любите этот ресторан?
— А вы туда часто ходите?
— Мне там нравится. Раза два в неделю.
Она резко встала, произнесла: «Пойдемте», и вдруг закашлялась. Странно было, что такой сильный кашель сотрясает такое хрупкое тело. Лоб у нее вспотел.
— Что ж это вы, — сказал я.
— Ничего, простите.
— Такси возьмем?
— Я бы лучше прошлась.
На Мейден-лейн, по левой стороне, есть дверца и решетка. Мы молча их миновали. После того, первого обеда, когда я расспрашивал ее про Генри и заинтересовался ею, я поцеловал ее здесь по пути к метро, сам не знаю почему — может быть, я вспомнил отражение в зеркале. Я не думал за ней ухаживать, я уже не думал снова увидеться с ней. Она была слишком красива, чтобы оказаться доступной.
Когда мы сели за столик, один из старых официантов сказал мне:
— Давно вы у нас не были, сэр, — и я пожалел, что солгал Саре.
— Теперь я обедаю наверху, — ответил я.
— А вы, мэм, давно не заходили…
— Почти два года, — сказала она с той точностью, которую я иногда ненавидел.
— Вы всегда заказывали светлое пиво.
— Какая у вас память, Альфред, — сказала она, и он расплылся. Ей всегда удавалось ладить с ними.
Подали еду, мы прервали наш скучный разговор, и только когда мы поели, она заговорила.
— Я хотела с вами позавтракать, — сказала она, — хотела поговорить про Генри.
— Генри? — повторил я, стараясь не выказать разочарования.
— Я беспокоюсь. Как он вам тогда показался? Вы ничего не заметили странного?
— Нет, не заметил, — сказал я.
— Я хотела спросить… да, вы заняты, но… не могли бы вы как-нибудь к нему зайти? Мне кажется, ему одиноко.
— С вами?
— Вы же знаете, он меня толком не замечает. Очень давно.
— Может быть, он вас замечает, когда вас нет?
— Я редко ухожу, — сказала она, — теперь… — и, к счастью, закашлялась. Когда приступ кончился, она уже продумала будущие ходы, — а раньше не любила избегать правды.
— Вы пишете новую книгу? — спросила она, как чужая, как в гостях. Так она не говорила даже тогда, когда мы пили южно-африканское шерри.
— Да, конечно.
— Последняя мне не очень понравилась.
— Трудно было писать. Война кончалась…
Надо бы сказать «начиналась».
— Я все боялась, что вы приметесь за тот замысел. Многие так бы и сделали.
— Книгу я пишу целый год. Слишком тяжкий труд для мести.
— Если бы вы знали, что и мстить-то не за что…
— Конечно, я шучу. Нам было хорошо вместе, мы оба взрослые, мы знали, что это когда-нибудь кончится. А теперь вот можем сидеть, говорить про Генри.
Я заплатил; мы вышли, через двадцать ярдов была решетка.
— Вы к Стрэнду? — спросил я.
— Нет, мне на Лейстер-сквер.
— А мне на Стрэнд.
Она стояла у двери, на улице никого не было.
— До свиданья, — сказал я. — Рад был повидаться.
— Да.
— Позвоните как-нибудь.
Я чувствовал ногой решетку. Я сделал шаг и сказал:
— Сара…
Она быстро отвернулась, словно смотрела, не идет ли кто, успеем ли мы… но тут снова закашлялась. Кашляла и кашляла, согнувшись, глаза у нее покраснели. В своей меховой шубке она была похожа на загнанного зверька.
— Простите.
— Надо бы полечиться, — сказал я с горечью, словно у меня что-то украли.
— Ничего, я просто кашляю, — сказала она, и протянула мне руку, и прибавила: — До свиданья… Морис.
Услышав свое имя, я обиделся и не взял протянутой руки. Я ушел быстро, не оборачиваясь, чтобы она подумала, что я занят и рад освободиться, а когда снова раздался кашель, пожалел, что не могу засвистеть что-нибудь веселенькое, бойкое, наглое. У меня плохой слух.
6
Когда в молодости создаешь свои рабочие привычки, кажется, что они продержатся всю жизнь и выдержат любую беду. Больше двадцати лет я писал по пятьсот слов в день, пять дней в неделю. Роман я пишу за год, остается время все перечитать и выправить машинку. Норму я выполнял всегда, а выполнив — кончал работу, хоть бы и на половине сцены. Иногда я останавливаюсь, подсчитываю и отмечаю на рукописи, сколько сделал. Типографии ничего подсчитывать не надо, я пишу на первой странице цифру — скажем, 83,764. В молодости даже свидания мне не мешали, я не назначал их раньше часу, и как бы поздно ни лег (если спал у себя, конечно), перечитывал то, что сделал утром. Не помешала мне и война. На фронт меня не послали, я хромой, а товарищи по гражданской обороне только радовались, что меня не привлекают спокойные утренние дежурства. В конце концов стали считать, что я — убежденный, серьезный человек, тогда как серьезно я относился только к письменному столу, к листу бумаги, к отмеренному числу слов, стекающих с пера. Одна лишь Сара смогла разрушить мое самодельное правило. И первые бомбежки, и «Фау-I» 1944 года бывали ночью, Сара могла прийти только утром, позже к ней приходили люди — отоварившись, они почти всегда хотели поболтать до вечерней сирены. Иногда она забегала между двумя очередями, и мы любили друг друга, скажем, между бакалеей и мясом.
Но я и тогда мог потом сесть за работу. Пока ты счастлив, ты выдержишь любой порядок, это горе сломало мои рабочие правила. Когда я заметил, как часто мы ссоримся, как часто я мучаю Сару своей раздражительностью, я понял, что наша любовь обречена — она превратилась в любовную связь, у которой есть начало, есть и конец. Я мог сказать, в какой миг она началась, и понял однажды, что могу сказать, в какой час она кончится. Расставшись с Сарой, я не начинал работать, я вспоминал, что мы говорили друг другу, и сердился или каялся, но всегда знал, что ускоряю ход событий, гоню и выталкиваю из моей жизни единственное, что люблю. Пока я верил, что любовь жива, я был счастлив, я не раздражался, вот она и тянулась. Если же ей суждено умереть, я хотел, чтобы она умерла побыстрее. Все было так, словно любовь — какой-то зверек, попавший в ловушку: ему очень плохо, он истекает кровью, надо закрыть глаза и его убить.