— Вы преувеличиваете, — заметил Пик.
— Что? Не приписывайте мне того, чего я не говорил, — как бы вскользь уронил Тирмон. Видно было, как крепко он убежден, что под него нельзя подкопаться — у него за плечами двадцать пять лет безупречной работы. И дело тут было не в наивной вере: по спокойствию, с которым он высказывался, чувствовалось — он знает это по собственному опыту.
В это время вернулся Шевро.
— Господа, — произнес он так торжественно, словно обращался к незнакомым, — во всяком случае мы должны объяснить ученикам всю нелепость таких столкновений между детьми.
Бесспорно. Хотя это легче сказать, чем сделать. Дети очень хорошо чувствуют что-то неладное в появлении американцев. Они слышат разговоры взрослых, читают надписи на стенах, они уже сами многое понимают. Попробуйте их убедить, что ничего странного не происходит, что тревога и возмущение их родителей совершенно не обоснованы, что борьба, которую ведет город, ничем не вызвана. Да и кто имеет право подавлять это пробуждающееся в детях чувство национальной гордости, хотя они и обрушились не на тех на кого следовало? По правде говоря, нужно им разъясните только одно — американские дети в этом не виноваты. Но как это сделать, не указывая на настоящих виновников?
А ведь Шевро дал предписание:
— Никакой политики в стенах школы! Я прекрасно знаю — есть люди, которые сеют ненависть даже в сердцах детей…
Это было так глупо, что Роже присвистнул. Бесспорно, даже Тирмон, Пик и Перье ни на минуту не приписывали школьные беспорядки «козням коммунистов». А Шевро именно на это и намекал. Тирмон и Шевро — социалисты, поэтому Тирмон считает своим долгом поправлять Шевро, как бы протестуя против искажения своих собственных убеждений.
— Знаете что, Шевро, нет никакой необходимости сеять ненависть. Она сама вырастает, когда детей ставят в такое положение. Все, что мы можем сделать, — это дать ей правильное направление.
Так же думал и Роже. Да и ребята многое поняли. Видимо, с ними поговорили родители. Мальчики не раскаиваются, но и не вполне уверены, что поступили хорошо… Должно быть, дома им сказали, что дети американских офицеров не виноваты в том, что их уродуют воспитанием. А что их уродуют, это всякому ясно. Понаблюдайте, как прохожие смотрят на маленьких американцев. Все они разряжены, как принцы, ни в чем, конечно, не нуждаются, их задаривают игрушками, возят на машинах, и все-таки жена бедняка-докера глядит на них с каким-то состраданием, словно и они — жертвы того чудовищного, против чего борются докеры. Да, маленьких американцев жалеют и с ненавистью, справедливой ненавистью, думают о тех, кто приобщает своих детей к гнусному делу оккупации, кто заставляет их участвовать в ней, кто готовит их с малолетства к роли колонизаторов, учит презирать людей и целые страны, целые народы, кто отдает их в школу войны. Американские дети вызывают жалость и какое-то чувство ответственности за них. Испытывают ли подобное чувство родители этих детей, обманывая их, втягивая за собою в грязь? В городском саду американские дети ведут себя, как хозяева, и их узнают с первого взгляда, не успеют они рта раскрыть. И что же! Нередко видишь, как докер, который ночью вывел на заборе огромную надпись: «Go home!», встретив такого вот нахального мальчишку, остановится и потреплет его по плечу. Этим он как бы еще раз подчеркивает свою правоту.
И в такой обстановке говорить, что в школе не должно быть политики! Да что ж обманывать себя? В действительности дети захвачены политикой. Они задают вопросы педагогам и, не получив ответа, расспрашивают родителей. Весьма поучительно для ребенка, что любой докер лучше растолкует ему сущность вещей, чем чиновники-учителя. Какое мнение составится у детей о «сеятелях просвещения»! Они далеко могут зайти в своих выводах, и, пожалуй, не всегда это приведет к хорошему.
Обязанность взвешивать каждое слово прежде, чем сказать его ребенку, в душу которого оно падает, словно зерно на вспаханную целину, и дает ростки добра или зла, наполняет Роже гордостью. Он чувствует себя полезным человеком, он рад, что избрал такую профессию. Иной раз дети вызывают в нем умиление. Это глупо? Ну, пусть глупо. В наше время так мало романтики, стоит ли заглушать в себе это чувство? Роже вспоминает, как в институте среди студенчества принято было говорить в шутливом тоне обо всем серьезном и сколько-нибудь возвышенном. И теперь он с краской стыда вспоминает прежние свои мысли и разговоры. Как он мог так думать и так говорить о женщинах, о политике, о любви, о родине, о великих писателях! А что он говорил о своей профессии педагога? Мы к ней «приговорены…» — смеялся он тогда. И ему стыдно, что до сих пор эта болезнь еще не совсем прошла: из каких-то темных уголков души вдруг вылезают остатки изжитого… Чувство гордости наполняет Роже, особенно в те минуты, когда он наблюдает, как дети, самостоятельно, без его помощи, выполняют задание, склонившись над тетрадками. В классе висят на стенах их пальтишки, шапки, — зимняя одежда, вернее все, что хоть немножко греет. Вот берет с круглой дырочкой на макушке — суконный хвостик, конечно, вырван зубами. То же самое проделывал в детстве и Роже. Давно ли это было? До сих пор еще он помнит противный вкус мокрой шерсти… Серые парусиновые «панамки» — их бы летом носить, а не в декабре; да еще такие потертые; с обтрепанными полями. Жиденькая курточка, в петлице воткнута, как значок, а Алюминиевая ложка — наверно, эта ложка, найдена на помойке; а может быть, мальчуган захватил ее из дому — пойдет после уроков пообедать к бабушке, а у нее одна-единственная ложка… Передник. Чей же это? Должно быть, Пьера — он сегодня не пришел. На переднике — три пуговицы: две белые и одна черная. Как, верно, огорчалась мать, что в доме не нашлось белой пуговицы, такой же, как остальные. Чтобы не прикупать, она решила заменить все три пуговицы черными, а пока, временно, пришила только одну. Роже видит, как она торопливо перебирает старые пуговицы, собранные в коробочке…