Выбрать главу

Вопрос этот — скорее горестное восклицание, но все же Верди ждет ответа. Анри молчит, и тогда Верди сухо добавляет:

— Продам свою лавочку!

Анри встрепенулся, как будто протестуя, и тут же спохватывается, но слишком поздно — Верди немедленно спрашивает:

— Что?.. Ты думаешь, можно и не продавать?

Анри пожимает плечами и, желая поправить свою ошибку, говорит:

— Трудно тут советовать, Ренэ. Это твое личное дело.

Самая настоящая увертка. Анри в душе сознается в этом и, стараясь извинить себя, думает: «Я устал, замерз, час поздний…» Видно, что он смущен. Верди впился в него взглядом и ждет. Так на суде ждут приговора.

Как Анри ни стыдно, но в этом случае ему, пожалуй, еще труднее, чем с железнодорожниками. Право, он совсем уж не знает, как Ренэ следует поступить. А раз не знаешь, то и советовать не смеешь.

— Ты сам должен решить, Ренэ, — добавляет он, чтобы сгладить неловкость.

Но Анри знает, что весь вечер его будет мучить совесть и он будет корить себя: вот ты и не сумел ответить человеку, слишком мало знаешь и не можешь разрешить все сомнения людей. И снова голова пойдет кругом, сердце защемит. Какую же он несет ответственность перед тысячами людей, если перед одним человеком она уже так велика!

* * *

Анри выходит от Артюра, неся утку и картошку. На заснеженной улице холодно, ни души. Отворила ему дверь жена Артюра, как она и обещала. Констанс вышла в ночной рубашке, не смущаясь, и только сказала: «Не обращай внимания…» Впрочем, рубашка на ней была такая, что не могла вызвать никаких игривых мыслей — с воротом, с рукавами. А на ногах у Констанс были коричневые шерстяные чулки, и коричневые ступни забавно выглядывали из-под белой рубашки. Неужели она спит в чулках? Вот мерзлячка! Она ведь и постель согревает накаленным кирпичом. Картошка была насыпана в сумку, а сумка лежала на круглом столе в столовой, где все сверкало чистотой, все было так аккуратно расставлено и прибрано, словно в музее. В буфете выстроены в ряд рюмки, вазочки, на стенах — фотографии под стеклом, и к ним еще добавлены фотографии, засунутые за стекло или сбоку, за рамку. На подставке — чучело большого фазана, рядом — швейная машина в натертом до блеска футляре, как будто приготовлена для выставки… Всё так старательно расставлено по своим местам что и сомнений быть не может: в этой столовой едят, дай бог, один раз в год…

— Неудобно будет нести. Но у меня осталось только две сумки. Хорошую сумку дать под картошку жалко. А у этой только одна ручка. Придется тебе поддерживать снизу…

Несмотря на то, что Констанс такая мерзлячка, она все же проводила Анри по коридору. Правда, ей все равно надо было запереть за ним дверь.

— Вот уж сразу видно — не привыкли мужчины ходить за покупками. Как ты сумку-то держишь!.. Да ты доедешь ли с ней на велосипеде?

Действительно, задача оказалась трудной. И хотя Анри ответил Констанс: «Не беспокойтесь», он не знал, как с этой задачей справиться. Да еще при таком глубоком снеге. Пожалуй, проехать можно только по самой кромке шоссе, по желобку, образовавшемуся у замерзшей канавы. Однако лед потрескивает под колесами велосипеда, да и нелегко ехать по этому скользкому желобку, держа подмышкой тяжелую сумку, которая все норовит выскользнуть… Анри останавливается — надо получше пристроить свой груз. Если так будет продолжаться, то и за час не доедешь. Полетта, чего доброго, уж легла, не стала дожидаться. Ах чорт, ах чорт! Анри стоит на пустынной улице и громко чертыхается. А кругом в домах люди; если они слышат, то, наверно, принимают его за пьяного. Может, некоторые подошли к окнам и смотрят в щелку закрытых ставен на пьяного гражданина; надрызгался, а теперь стоит по щиколотку в снегу и ругательски ругает свой велосипед и сумку. А этот гражданин еще полчаса тому назад проводил собрания, нес тогда на своих плечах огромную тяжесть. Вот почему сейчас, когда весь город спит, он еще торчит на улице и в полном одиночестве бьется со своей поклажей, как муравей, который тащит в густой траве соломинку. Смотришь на муравья и думаешь: зачем это ему нужно? Какой нелепой кажется его работа, если на нее глядеть сверху, так же как люди глядят на Анри в щелку ставен со второго или третьего этажа — дома здесь редко бывают выше… Но муравей, надо полагать, знает, что он делает. Впрочем, это не мешает ему поносить свою соломинку и травинки и посылать их ко всем чертям. У муравья был фронтовой товарищ, родом из Валансьена, который всегда говорил: «Ну, разгрохотался!» Анри готов и сейчас «разгрохотаться». Все лежат в постелях и спят сладким сном. И он тоже мог бы нежиться в теплой постели, если бы не валял дурака, не старался бы для других. А им на все наплевать! Поди, глядят на него из-за занавесок да еще насмехаются! Анри дал велосипеду пинка, чтобы образумить его, и сразу же успокоился. Уму и сердцу тоже нужно, как телу, облегчить себя. Иной раз человеку просто необходимо выругаться. Сердце не камень. Вот и все. Через секунду Анри уже упрекает себя за эту вспышку: «Глупый ты! Гордиться надо, что отдаешь все свои силы другим — даже тем, кто и не подозревает об этом, даже тем, кто платит тебе злом». Вокруг темнота, безлюдье и холодище, а Анри, как это ни смешно — всем это должно быть знакомо, — говорит себе вслух: «А в общем ты, Анри, неплохой парень! Да и утку завтра ребятишки и Полетта будут есть с удовольствием. Так что нечего тебе злиться, сделай-ка маленькое усилие!..» Даже хочется сказать велосипеду: «Давай помиримся. Поехали, дружище. Скоро доберемся, ты не волнуйся!..»