Он поднял взгляд от чашки кофе, которую держал в руках, на сероватый лист бумаги, зажатый в пальцах Титженса, дрожащий, исписанный крупным, размашистым почерком этой злобной ведьмы. А сам Титженс смотрел ему, Макмастеру, в глаза не мигая, будто бешеная лошадь! Что за лицо у него! Помрачнело! Осунулось! Нос выделялся бледным треугольником! И это лицо Титженса, его друга…
У Макмастера было такое чувство, словно его резко и сильно ударили в живот. Он подумал, что Титженс сходит с ума, что он уже лишился рассудка. Но все прошло. Титженс вновь надел маску пассивности и деланного безразличия. Позже, в департаменте, Титженс прочтет сэру Реджинальду убедительную, но довольно резкую лекцию о том, почему он не согласен с официальными данными о притоке населения к западным колониям. Сэр Реджинальд останется под сильным впечатлением. Данные требовались для составления доклада министра по делам колоний или для ответов на возможные вопросы, и сэр Реджинальд обещал изложить высокопоставленному чиновнику соображения Титженса по данной теме. Такой поворот событий обыкновенно был на руку молодому служащему, потому что повышал репутацию всего департамента. Они работали с данными, предоставленными правительством колоний, и обнаружение ошибок в этих сведениях было весьма похвально.
Но в ту минуту он сидел перед Макмастером в своем сером костюме, широко расставив ноги, такой неуклюжий, нескладный; его большие «интеллигентские» руки безвольно висели между ног, а взгляд был прикован к цветной фотографии порта Булонь-сюр-Мер, висевшей у зеркала под багажной полкой. Невозможно было сказать, о чем думает этот светловолосый, румяный, погруженный в себя человек. Возможно, о какой-то математической теории или о недочетах в чьей-нибудь статье об арминианстве. Хоть это и казалось абсурдным, но Макмастер сознавал, что ему почти ничего не известно о чувствах друга. Титженс редко откровенничал с ним о жене. Макмастер припомнил только два таких случая.
Накануне отъезда в Париж, где Титженс собирался жениться, он сказал:
– Винни, дружище, теперь свадьба – единственный выход. Она обвела меня вокруг пальца.
И уже гораздо позже добавил:
– Черт возьми, а я ведь даже не знаю, мой ли это ребенок!
Последнее признание поразило Макмастера до глубины души – ребенку тогда было только семь месяцев, он часто болел, и неуклюжая нежность Титженса по отношению к сыну сама по себе казалась Макмастеру удивительной, даже когда он еще не слышал этих кошмарных слов; теперь же признание друга так сильно его ранило и привело в такой ужас, что он едва не счел эту новость личным оскорблением. Такими откровениями редко делятся с себе равными – разве что с адвокатами, врачами или со священниками, которые занимают особое положение. Так или иначе, подобные признания обычно высказываются для того, чтобы разжалобить ближнего, а Титженс однозначно не нуждался в сочувствии. Чуть позже он язвительно сказал:
– Она великодушно дает мне все основания для подозрений. И не только мне, но и Марчент. – Так звали старую няню Титженса.
Внезапно – словно на миг потеряв рассудок – Макмастер воскликнул:
– И все-таки это был настоящий поэт, напрасно ты с этим споришь!
Это замечание вырвалось у него невольно, когда в ярком освещении купе он вдруг заметил серебристо-белую прядь, упавшую на лоб, и круглое седое пятно над виском. Возможно, Титженс поседел уже давно, ведь бывает такое, что живешь с человеком рядом и не замечаешь перемен, происходящих с ним. Йоркширцы, румяные и светловолосые, часто седеют в юности; первые серебристые волоски появились у Титженса уже лет в четырнадцать; и это было особенно заметно на солнце, когда он снимал шляпу и кланялся. Но Макмастер с ужасом сделал вывод о том, что друг поседел из-за письма жены – всего за четыре часа! А это значило, что он страшно страдает и что его нужно во что бы то ни стало отвлечь.
Макмастер не успел как следует обдумать это свое предположение. По размышлении здравом он ни за что не стал бы сейчас заговаривать о знаменитом художнике и поэте.
– Что-то не припомню, чтобы я это оспаривал, – проговорил Титженс с упрямством, которое тут же передалось Макмастеру, и он продекламировал одно из стихотворений Россетти:
– Не будешь же ты отрицать, что это поэзия. Великая поэзия, – проговорил он.
– Не буду, – небрежно бросил Титженс. – Я поэзию вообще не читаю, только Байрона. Но та мерзкая картина…