Тут голос Робеспьера сорвался, и ему потребовалось несколько секунд, чтобы восстановить сбившееся на хрип дыхание. Никто за это время не сказал ни слова. Кто-то был слишком подавлен, кого-то, судя по бледности лиц, намертво сковал ужас. Одна я чувствовала себя неожиданно легко и свободно, как будто кто-то одним ударом разрубил сдавливавшие меня ремни. На секунду мне казалось, что еще немного - и ноги мои оторвутся от пола, и я взлечу под потолок. Я знала, что за чувство переполняет меня, но так давно не испытывала его, что успела уже почти позабыть, как оно называется. Но нужные буквы сложились передо мной сами, будто их написала возникшая из ниоткуда рука. Надежда.
Робеспьер говорил еще долго. Он отвергал все направленные на него обвинения, твердил без устали о новом заговоре, опутавшем правительство, и каждое его слово вносило в ряды собравшихся все больше и больше смятения. В другой момент я бы не поверила ему ничуть, но я вспомнила комнату с черно-белым полом и людей-полутеней, чьи силуэты я могла лишь угадывать в полумраке. Возможно, они сидели сейчас в зале или даже стояли рядом со мной - кто знает? Одно я знала ясно - на этот раз Робеспьеру есть с кем сражаться.
Но следующие его слова пригвоздили меня к полу намертво, будто на моей щиколотке замкнули мертвую цепь кандалов. Это не было сражением. Это была капитуляция.
- Я тoже недавнo oбещал oставить мoим сoгражданам страшнoе завещание угнетателям нарoда, и я завещаю им oтныне пoзoр и смерть! - провозгласил Робеспьер, и я готова была поклясться, что ему стоит гигантских усилий не сломаться прямо здесь, на виду у всего Конвента. - Я видел в истoрии, чтo все защитники свoбoды были сражены судьбoй или клеветoй, нo вскoре пoсле этoгo их угнетатели и их убийцы тoже умерли. Дoбрые и злые, тираны и друзья свoбoды исчезали с земли, нo в разных услoвиях. Французы, не дoпускайте, чтoбы ваши враги стремились унизить ваши души и oслабить ваши дoблести пагубнoй дoктринoй!
Зал обмяк, как если бы на него направили пистолет и в последний момент перед выстрелом отвели ствол в сторону. Даже не так - если бы стрелявший направил его на себя самого. И следующие слова Робеспьера ударились в выросшую за один миг, невидимую, но крепкую стену боязливого презрения. Так здравомыслящие люди реагируют на бред сумасшедшего, зная, что в любую секунду он может впасть в буйство и кинуться на них:
- Нет, Шoметт, нет, Фабр, смерть - этo не вечный сoн! Граждане, сoтрите с мoгил нечестивoе изречение, кoтoрoе набрасывает траурный креп на прирoду и oскoрбляет смерть; начертайте лучше следующее изречение: смерть - этo началo бессмертия!
Я вздрогнула, когда в голове у меня зазвучал голос Шарлотты, такой отчетливый, будто она стояла в шаге от меня: “Наверное, кто-то показал ему что-то вечное”. Но я не успела обдумать и понять, что услышала только что; отовсюду понеслись неясные голоса, с каждой секундой делавшиеся все громче:
- Пусть назовет имена!
- Мы с тобой, Робеспьер!
- Имена!
- Пусть скажет, кто предатель!
Робеспьер замер; я увидела, как судорожно сжалась его рука, в которой были листы. Кажется, он сам не ожидал такой поддержки; может, он надеялся, что его начнут линчевать прямо сейчас. Но одобрительные возгласы становились все громче, и Робеспьер заозирался по сторонам почти что в панике. Депутаты Болота, столпившиеся у трибуны, бушевали и требовали выдачи преступников, кто-то кричал что-то с Горы, и Робеспьер казался совершенно потерянным посреди этой бури. Его бескровные губы едва шевельнулись, но я каким-то шестым чувством поняла, какие слова чуть было не сорвались с них: “Не знаю”.
Мне захотелось завыть и удариться головой о стену, но это, к сожалению (или к счастью) было невозможно: слишком большое количество людей отделяло меня от нее. Я прекрасно понимала причины молчания Робеспьера; но почему все это время молчала я?! Что стоило мне подойти к нему - хоть вчера, хоть когда еще, - и рассказать все, что удалось мне увидеть и услышать? Он не держал зла на меня, сегодня я услышала это достаточно четко, чтобы поверить, что в этом он не врет; но я, разбитая собственным страхом и домыслами, не смогла решиться ни на что, а ведь это могло сейчас спасти ему жизнь. Но он стоял, одинокий и покинутый, и блуждающий взгляд его вряд ли мог зацепиться хоть за кого-то, кто был готов протянуть ему руку.
- Еще… еще не время, - вырвалось у него. - Я не хочу никого…
- Имена! - безжалостно громыхнуло в ответ. Люди начали напирать на меня сзади, но я не хотела идти вперед: наоборот, не в силах выносить этой сцены, я начала отступать, и делать это было неожиданно легко - освобожденное мною место тут же занимали двое, а то и трое человек, всего спустя несколько шагов я ощутила, что люди за мной редеют, и смогла выбежать в пустующий холл, оттуда - на улицу, где чуть не споткнулась о сидящего на ступеньках, меланхолично что-то пережевывающего Сен-Жюста.
- Антуан! - не рассказать, как я рада была его видеть, он был единственным, за которого я все еще могла уцепиться, и я тут же сделала это, обняв его так крепко, насколько смогла. - Ты разве не слушал речь?
- Ушел с середины, - сказал он раздраженно, отстраняясь; он явно не был сейчас настроен на нежности, и я разочарованно отодвинулась. - Максим спятил. Решил пафосно принести себя в жертву. И нас вместе с ним заодно.
- Ты думаешь?.. - растерянно спросила я. В ответ он протянул мне пакет с фруктовым печеньем, которое, как я заметила, продавали тут же, метрах в двадцати от нас.
- Угощайся. Так вот, я не думаю. Я это вижу. Я, знаешь ли, неплохо его изучил за те два года, что мы знакомы. Если ему в голову что-то стукнуло - его не отговорить. Он и себя загонит в гроб, и нас.
Было от чего прийти в ужас. Особенно от того, как спокойно, чеканя слова, Антуан все это говорил.
- И что ты хочешь делать? - я осторожно, двумя пальцами взяла печенье и надкусила. Оно оказалось рассыпчатым и буквально таяло во рту; удивительно, как я после всего случившегося не утратила способность получать удовольствие от еды. Антуан последовал моему примеру и сунул печенье в рот целиком.
- Завтра, - проговорил он, проглотив, - я произношу в Конвенте речь. Это будет лучшая речь, которую я когда-либо читал, я тебя уверяю. Они все лягут и не встанут, это точно.
Тут я увидела, что рядом с ним лежат, придавленные несессером, исписанные бумаги, и вытянула шею, чтобы заглянуть в них, на что тут же получила звонкий щелчок по носу:
- Не заглядывай. Лучше приходи завтра, послушаешь.
- Приду, - легко пообещала я. - Думаешь, это поможет?
Он выдержал слишком долгую паузу перед ответом, чтобы я поверила, что он верит в то, о чем говорит:
- Не волнуйся, маленькая полячка. Я все улажу.
Печенье, еще секунду назад таявшее на языке, неожиданно показалось мне пресным и безвкусным. Я не хотела больше находиться рядом с Антуаном, да и не Антуан это был вовсе, а какой-то незнакомый мне человек, потухший и унылый, с остановившимся, направленным в никуда взглядом. Возможно, он говорил правду, но все мое существо сопротивлялось ей: я не хотела добровольно идти на смерть, единственным моим желанием было бороться или пытаться ускользнуть в любую, даже самую маленькую щель. Я понимала, что глупо объяснять это Сен-Жюсту; его завтрашняя речь не изменит ничего, и он знает это, потому что уже слишком поздно что-то менять. Они выкопали себе могилу сами - тем, что натворили до сих пор, - но я не собираюсь лезть в гроб вместе с ними, я хочу жить, и сражаться за это свое право буду, пока у меня остаются силы.
- Знаешь, - я неловко поднялась, пакет перевернулся, и печенье ярким ворохом рассыпалось по ступенькам; Антуан даже не обратил на это внимания, - я, наверное, пойду…
- До завтра, - кивнул он и, несколько раз быстро-быстро моргнув, принялся смотреть в небо. На секунду мне показалось, что в глазах у него стоят слезы.
“Бог любит троицу”, - невесело думала я, кидая в купленную в ближайшей лавке сумку свои скромные пожитки и вспоминая свои предыдущие попытки сбежать из этого дома. Теперешняя, впрочем, была не спонтанной, а продуманной и тщательно взвешенной - я запаслась картой предместий, рассчитала, по какой дороге будет удобнее всего пробираться на восток, дала себе возможность последний раз поужинать, пользуясь щедростью семейства Дюпле, и удалилась к себе в комнату собирать вещи. Их, к слову говоря, за полтора года моего пребывания в Париже накопилось не так уж много - несколько рубашек, зимний плащ, пара костюмов и наряд парня-санкюлота, в котором я когда-то ходила на разведку в клуб кордельеров. Его я на всякий случай тоже уложила - мало ли что может случиться, может, мне потребуется сменить имя и внешность, а в своих полумужских нарядах я, как ни крути, привлекала слишком много внимания.