Не знаю, сколько это продолжалось - мне казалось, бесконечно. Но за каждым приливом неизбежно следует отлив; так и свинцовый панцирь, сковавший мое сознание, треснул и рассыпался, и я худо-бедно, но вернула себе возможность осознавать окружающую реальность. Оказывается, я все еще была рядом с Бонбоном, но теперь лежала возле него, а он, прижимавший меня к себе, то ли спал, то ли был без сознания - по крайней мере, вздымающаяся грудь и тихое дыхание выдавали, что он еще жив. В камере стало светлее - очевидно, за стенами тюрьмы солнце взошло в зенит. Осторожно, чтобы не разбудить Бонбона, я высвободилась из его рук и приподнялась. В голове гудело, опухшее лицо будто стянула влажная тонкая пленка, глаза открывались и закрывались с трудом, а в глотке было ужасно сухо, будто накануне мы с Антуаном выхлестали никак не меньше трех бутылок вина.
- Есть вода? - спросила я и удивилась, каким хриплым и чужим стал мой голос. Из угла, где окопался Кутон, послышалось язвительное хмыканье:
- Многого хотите. Эти граждане нам помоев пожалеют, а вы о воде. Терпите, ждать осталось недолго.
Я не поняла в первую секунду, об ожидании чего он говорит. А, поняв - позавидовала участи Леба. Почему меня не убили сразу? Почему Робеспьер решил, что, если меня изрешетят пулями солдаты, это будет хуже, чем если я вместе с ним пойду на эшафот? Может, он и продлил мое существование на несколько часов, но они обещали стать такими, что я отдала бы тысячу своих жизней за возможность избавиться от них.
- Когда мы умрем? - спросила я, отползая от Огюстена и прислоняясь к стене. Руки у меня дрожали после недавнего срыва, зуб не попадал на зуб, хотя в камере было тепло, если не сказать - душно. Кутон ответил неопределенно:
- Понятия не имею. Скорее всего, они хотят закончить все до заката. Чем быстрее, тем лучше.
В коридоре послышались тяжелые шаги, и я ощутила, что у меня внутри все срывается и куда-то летит. Это был дикий, инстинктивный страх, не имеющий ничего общего с человеческими эмоциями - страх животного, которого вот-вот поволокут на бойню. Если существовала в мире худшая пытка, чем обреченность, то имя ей было “неизвестность”. А меня со всех сторон окружило и то, и другое.
Шаги прошли мимо, и у меня, как бы глупо это не было, отлегло от сердца. Пока что я могла жить. Может, всего лишь несколько минут, но я могла дышать, шевелиться и говорить. И это показалось мне настолько ценным даром, что потратить его понапрасну выглядело для меня почти что кощунственным.
- Антуан… - тихо позвала я, заметив, что приятель, сидящий у стены, не спит - просто уткнулся переносицей в колени и смотрит перед собой прямо и мрачно. В мою сторону он даже не повернулся.
- Антуан? - повторила я, не понимая, почему он не отвечает.
- Что? - резко спросил он, награждая меня обжигающим взглядом. - Тоже хочешь извиниться? Не надо. Не хочу слушать.
Ошеломленная его внезапным выпадом, я заморгала. Антуану не за что было так со мной говорить. Или я снова что-то упустила? Это бы уже не удивило меня ничуть.
- Почему? - спросила я.
- Я слышал твои замечательные откровения, - ответил он, поднимая голову; увидев его лицо, искаженное гневом и болью, я на секунду всерьез испугалась, что он сейчас ударит меня. - Я рядом стоял, если помнишь.
Я продолжала озадаченно смотреть на него, не понимая причину его внезапной злости. Неужели старые дрязги стоили того, чтобы выяснять отношения, когда в скором времени гильотина должна была уравнять всех - и правых, и виноватых?
- А, - произнесла я, осторожно отодвигаясь, - это ты из-за Дантона?
Взгляд Антуана стал презрительным. Наверное, так он мог смотреть вчера на депутатов, голосовавших за обвинительный декрет, или, ранее - на Демулена, костерившего деятельность Комитета на чем свет стоит на страницах своей газеты. Но не на меня.
- Нет, - наконец выговорил, почти выплюнул он, - это я из-за него.
И коротко кивнул в сторону другой стены - туда, где сидел, раскинув ноги, как брошенная кем-то марионетка, и слабо, прерывисто дышал Робеспьер. Внутри у меня что-то мучительно сжалось. Было ли это запоздалым сожалением? В тот момент я не могла размышлять на эту тему - только нутром, не разумом я ощутила, что Антуан кругом прав.
- Извиняйся перед ним, - бросил он мне и снова опустил голову, обхватил руками колени и устремил исполненный горечи взгляд в стену. Я понимала, насколько глубокая, грызущая тоска снедает его, почти что видела ее, набежавшую на лицо Антуана темной тенью, но не решилась приблизиться к нему - всерьез рисковала пораниться о выпущенные им шипы. Но давящий взгляд его я ощущала на себе, пока осторожно, стараясь почему-то не производить шума, будто мне грозило оказаться обнаруженной, подползала к несчастному, окутанному болью раненому. Он слегка шевельнул головой, из чего я сделала вывод, что он в сознании. От этого почему-то стало еще страшнее, чем прежде - последняя надежда избежать покаяния рассыпалась в прах.
- Гражда… - я осеклась, не договорив, и решила бросить церемонии. - Максимилиан.
Его полусомкнутые веки коротко дрогнули. Может, это была попытка моргнуть.
- Вы меня слышите? - спросила я, не особенно, если честно, надеясь на отклик. Но он последовал - в виде слабого, но несомненно утвердительного движения рукой. Если он надеялся меня этим приободрить, то добился прямо противоположного: у меня разом отнялся язык, как придавленный каменной плитой.
- Я… наверное, сейчас не лучшее время для разговора, - начала я, с усилием сглотнув. - Но… но нас скоро убьют, и я подумала…
Спиной я чувствовала, как зорко наблюдает за мной Антуан, и от этого вдоль позвоночника у меня бежали мелкими волнами, похожими на вызванную ветром рябь, мурашки. Я старалась смотреть Робеспьеру в лицо, но вид крови приводил меня в содрогание, и я малодушно опускала взгляд на пол, где между нами прочертил светлую дорожку падающий из окна солнечный луч.
- Я подумала… - надо было просто произнести одно слово, но горло перехватывало, давить из себя звуки пришлось, буквально разламывая себя напополам. - Подумала, может, мне надо… ну… это…
“Скажи это, - прозвучал у меня в голове насмешливый голос Марата; странно, как я не забыла его во всей этой кошмарной круговерти. - Ну же, не жуй сопли, скажи”. Я пыталась отрешиться и не слушать, но голос неумолимо пробивал все возводимые мною мысленные барьеры. И я, сдаваясь, прошептала, моля про себя Верховное Существо (так оно, кажется, называется?), чтобы Робеспьер услышал меня и мне не пришлось повторять:
- Ну… извиниться, наверное…
Вопреки моим ожиданиям, никакого радостного облегчения не последовало. Я сумела произнести это чертово слово, но мне от этого стало еще более мерзко, будто я пытаюсь грязными, мелочными торгами выкупить свою совесть. Глупо было думать, что одно-единственное слово окажется достаточным, чтобы перевесить все, что я говорила до этого. И я заставила себя заговорить вновь, не жалея себя и не стремясь пощадить:
- Я… я могла все неправильно понимать и быть с вами… грубой. Я вас оскорбляла, хотя не мне вас судить, а с тем, кто должен это делать, мы все встретимся очень скоро… там точно что-то есть, но я не знаю, что, сами понимаете, я там не была… - тут я издала нервный смешок и одернула себя, вспомнив, что хотела говорить не о том. - Максимилиан, я… была такой дурой…
Мой голос прервался, задушенный вырвавшимися наружу слезами. Казалось, им конца не будет, хотя минутой раньше я думала, что успела уже выплакать все без остатка. Робеспьер смотрел на меня, не отрываясь, и взгляд его, даже помутившийся, был совершенно осмысленным, но прочитать в нем хоть какие-то чувства я не могла - я бы не удивилась, если б мой жалкий, ничтожный монолог не затронул в душе Максимилиана вовсе никаких струн.