Выбрать главу
25
Черная лента цыганит с ветром. Странно тебя оставлять нам в этом месте, под грудой цветов, в могиле, здесь, где люди лежат, как жили: в вечной своей темноте, в границах; разница вся в тишине и птицах.
26
Странно теперь, когда ты в юдоли лучшей, чем наша, нам плакать. То ли вера слаба, то ли нервы слабы: жалость уместней Господней Славы в мире, где души живут лишь в теле. Плачу, как будто на самом деле
27
что-то остаться могло живое. Ибо, когда расстаются двое, то, перед тем как открыть ворота, каждый берет у другого что-то в память о том, как их век был прожит: тело — незримость; душа, быть может,
28
зренье и слух. Оттого и плачу, что неглубоко надежду прячу, будто слышишь меня и видишь, но со словами ко мне не выйдешь: ибо душа, что набрала много, речь не взяла, чтоб не гневить Бога.
29
Плачу. Вернее, пишу, что слезы льются, что губы дрожат, что розы вянут, что запах лекарств и дерна резок. Писать о вещах, бесспорно, тебе до смерти известных, значит плакать за ту, что сама не плачет.
30
Разве ты знала о смерти больше нежели мы? Лишь о боли. Боль же
учит не смерти, но жизни. Только то ты и знала, что сам я. Столько было о смерти тебе известно, сколько о браке узнать невеста
31
может — не о любви: о браке. Не о накале страстей, о шлаке этих страстей, о холодном, колком шлаке — короче, об этом долгом времени жизни, о зимах, летах. Так что сейчас, в этих черных лентах,
32
ты как невеста. Тебе, не знавшей брака при жизни, из жизни нашей прочь уходящей, покрытой дерном, смерть — это брак, это свадьба в черном, это те узы, что год от года только прочнее, раз нет развода.
33
Слышишь, опять Персефоны голос? Тонкий в руках ее вьется волос жизни твоей, рассеченный Паркой. То Персефона поет над прялкой песню о верности вечной мужу; только напев и плывет наружу.
34
Будем помнить тебя. Не будем помнить тебя. Потому что людям свойственна тяга к объектам зримым или к предметам настолько мнимым, что не под силу сердечным нетям. И, не являясь ни тем, ни этим,
35
ты остаешься мазком, наброском, именем, чуждым своим же тезкам и не бросающим смертной тени даже на них. Что поделать с теми, тел у кого, чем имен, намного больше? Но эти пока два слога —
36
ТАНЯ — еще означают тело только твое, не пуская в дело анестезию рассудка, ими губы свои раздвигая, имя я подвергаю твое огласке в виде последней для тела ласки.
37
Имя твое расстается с горлом сдавленным. Пользуясь впредь глаголом, созданным смертью, чтоб мы пропажи не замечали, кто знает, даже сам я считать не начну едва ли, будто тебя «умерла» и звали.
38
Если сумею живым, здоровым столько же с этим прожить я словом лет, сколько ты прожила на свете, помни: в Две Тысячи Первом лете, с риском быть вписанным в святотатцы, стану просить, чтоб расширить святцы.
39
Так, не сумевши ступать по водам, с каждым начнешь становиться годом, туфельки следом на водах тая, все беспредметней; и — сам когда я не дотянувши до этой даты, посуху двину туда, куда ты
40
первой ушла, в ту страну, где все мы души всего лишь, бесплотны, немы, то есть где все — мудрецы, придурки, — все на одно мы лицо, как тюрки, — вряд ли сыщу тебя в тех покоях, встреча с тобой оправдание коих.