Выбрать главу
прочь отсюда. Я остановился на посыпанной гравием дорожке и оглянулся. Но как же скрыть, что я такой плохой, если всё вокруг это чувствует? Вот если бы выбрать себе травинку, и это был бы мой ребенок или я сам, и я любил бы ее. Я стал на колени, чтобы поискать такую среди травинок. Отсюда трава казалась лесом. Среди этих деревьев запросто разгуливали бы букашки. Я стал дуть на траву, пусть будет буря, я дул и вопил, вопил и полз по траве, потом откинулся на спину и заорал прямо в небо, но солнце светило так ярко, что пришлось зажмуриться. Я лежу на траве! Мне захотелось броситься к бабушке и рассказать ей, но тело мое вдруг покатилось вниз по склону; небо, трава, деревья, земля, небо, трава, кустарник все ближе, и я все время орал, что лежу на траве! лежу на траве! Но земля все время затыкала мне рот, и это было хорошо. И опять пустое небо, но сейчас меня накрыл тенью куст, белые цветы, я смотрел, видел все, и нельзя было понять, далеко это или близко. Мяч бы принести. Красный мяч взлетел в небо. Тяжелые белые чаши мягко покачивались на концах тянувшихся вверх веток. Прилетела оса. Опустилась на краешек раскрывшейся чашечки, прогулялась вокруг, потом забралась внутрь цветка; жужжащая тень на лепестке. На закате они закрываются. Внизу, у ограды, словно большие белые капли опадали в ночи, они падали, но никогда не достигали земли. Между листьев лицо. Но я не знаю, кто это. Медленно, словно это больно, незнакомец открыл рот, хотел сказать что-то, но во рту у него было темно, и в темноте что-то двигалось, хотя я не видел что. Но у него ничего не получалось. Тогда он протянул руку и сорвал один цветок. Показал его мне, но рот все еще был открыт. Он хотел, чтобы я понюхал цветок. Я заглянул внутрь цветка, но вода вылилась, чашечка опрокинулась. «Ты зачем катал мяч?» Он даже не заметил, что вода из цветка вылилась, потому что совсем не сердился. «Ты зачем катал мяч?» — «Я не катал, только подбросил, чтобы взлетел он!» — «Зачем говоришь, будто подбросил, когда ты покатил его, я-то знаю. Я доктор. Мяч нельзя катать, мяч надо подбрасывать вверх, чтобы он полетел». — «Но я же не катал его!» — «Ну, что же ты! Бросай! Ты что, оглох? Вода вытекла! Не слышишь? Давай же! Вверх!» Я посмотрел в ту сторону, куда он указывал, но в открытую дверь вошел еще один человек. Клик-клак. Шаги его звучали странно, и он, конечно, заметил, что я рассматриваю что-то, поспешил ко мне. Мое одеяло теперь все в пятнах. — «Где?» — спросил он, продолжая идти ко мне. «Здесь». Он был уже близко, совсем близко, схватил одеяло, поднял и стал смотреть. «Где?» — «Здесь». — «Нет, я ничего не вижу, не вижу, ничего не вижу». — «Но оно ведь все в пятнах». — «Каких еще пятнах?» — «Это кровь». Он открыл рот, схватил одеяло, сдернул его с меня и стал засовывать себе в рот, и при этом смеялся, хотя почти все одеяло было теперь у него во рту, и я уже знал, что из цветка, скорей всего, вытекла не вода, а кровь, но он так смеялся, что и я стал смеяться, глядя, как он засовывает в рот одеяло. И тогда я раздвинул кусты, но мяча нигде не увидел, хотя он куда-то сюда закатился. И при этом я очень смеялся, представляя, как этот человек запихивал одеяло в рот. На ветку села птица, над моей головой; она приподняла заостренные хвостовые перья, и что-то белое, известковое обрызгало тот лист, на котором сидела лягушка. Птица известью какает! Над этим тоже нельзя было не посмеяться. Птица повертела головкой и вспорхнула. Мне хотелось посмотреть, куда она полетит. Я бросился через кусты, меня били по лицу листья, ветки, но я все же увидел: она полетела к ним, напиться воды из бассейна. Что-то хрустнуло. Пустая скорлупа улитки. Под кустами повсюду густо расползался плющ, у него совсем темные листья. А птица тем временем полетела дальше, вот уже пролетела над домом. На террасе, откуда всегда их звала мама, сложенный зонт на длинной палке свалился на железные перила. Здесь сад стал словно бы еще светлее. Здесь тоже кусты, высажены кружком, внутри круга коротко подстриженный газон, а посредине спокойная вода бассейна. В воде корыто. Я подумал, что в доме кто-то все же остался и следит за мной сквозь просветы спущенных жалюзи. Может, сказать, что сюда закатился мой мяч? Каждое движение — шорох. Но жалюзи не шевельнулись, и на террасу никто не вышел. Я всматривался. Может, у них есть пистолет и меня застрелят, хотя я всего-навсего ищу свой мяч. Дом как будто уже покрылся пылью. И все же внутри кто-то ждет меня. Ствол оружия между планками жалюзи. Но я же правда, правда ищу свой мяч, потому что, когда он перелетел сюда, было темно, и я не мог найти его в темноте. Ну, так ищи! Я вышел из-за кустов. Если в доме никого нет, тогда все здесь мое. Я переберусь сюда, и все здесь будет моим. Хоть бы и за рояль сяду. И шпага тоже моя. Над камином висит ружье, и еще там есть маленькая картина, которая светится в темноте, и это тоже мое. Японская картина. Если только они не забрали ее с собой. Потом я женюсь, и мы будем здесь жить. Моя жена станет надевать платья их мамы, а я принесу зеленое бархатное платье, которое собирался отдать Еве. Когда стемнеет, приедет машина, загорятся красные фонарики, она наденет зеленое бархатное платье, и мы отправимся на званый вечер. Драгоценности! Я знаю, она показывала, где драгоценности! Я зашагал к дому, делая вид, будто ищу что-то, если кто-нибудь все же наблюдает за мной оттуда, если они вернулись, пусть видят: я ищу собственный мяч. Только у меня это больше не получалось, потому что в голове было одно: я знаю, мне показали, где спрятаны драгоценности; и рояль там; и японская картина; и шпага; и ружье. Может, сказать, что оставил свой мяч в доме, если кто-то все же окажется там? Какой мяч? Красный, в белый горошек. Тайного хода они ведь не знали. А если в подвале кто-то сидит? Мы не видели никакого мяча. Он украсть хотел. Я весь дрожал и никак не мог заставить себя идти прямо к дому. И все-таки я уже в доме и перебираю драгоценности, и бренчу на рояле, и роюсь, роюсь везде, но там, в доме, за окном стоит тот, с пистолетом, он ждет, наблюдает и знает, прекрасно знает, о чем я сейчас думаю. Они больше не вернутся, никогда. Я чувствовал, что там никого нет; но мне пришлось зажмурить глаза, чтобы не видеть человека с пистолетом за спущенными жалюзи. Там никого нет. Я могу идти. Открыть тяжелую железную заслонку на оконце убежища. Это непросто. Там железная задвижка, ее каждый раз приходится выбивать снизу камнем, шума не избежать, створка глухо гудит от коротких постукиваний. Но сейчас никто ничего не услышит, в подвале никого нет, я буду там совершенно один. Через открытое окно проникает достаточно света, и я сразу увижу, что подвал пуст. Теперь я влезу туда запросто, надо только крепко вцепиться в раму пальцами и соскользнуть в эту темную глубь. Ступни мои уже нащупывают кирпичи; они здесь для того и подложены, чтобы легче было спуститься. Теперь железную заслонку можно закрыть. Она возвращается на место со скрипом. Я и изнутри могу задвинуть засов. Кирпичи шатаются под моими ногами, еще прыжок, и я в подвале. Сверху он представлялся мне глубже, чем на самом деле, поэтому, когда я прыгнул, как-то странно подогнулись колени, но ноги уже почувствовали шероховатый бетон. Две туго натянутые светлые нити как бы прорезают темноту, надо подождать немного, чтоб привыкли глаза, а то и ушибиться недолго. Но почему-то все кажется, будто мне это снится, что я нигде. Я пошел было, но сбился с дороги и обо что-то ударился. Это сундук. В сундук можно залезть, и вот получается: человек в доме, а в доме подвал, а в подвале сундук. Надо мной сундук, над сундуком подвал, над подвалом дом. А над домом небо. Если залезть в сундук, можно все это так и представить. Я прислушиваюсь к шумам темноты. Вверху вроде бы что-то ползет, но не человек и не животное. Я слышу свое дыхание. Пока меня здесь не было, дом моего дыхания не слышал, жил в своей тишине. Даже если кто-то и был наверху, так надолго никто замереть не может. Так долго только я могу прислушиваться, двигается ли там что-то или я слышу только себя самого. И если слышу только себя, и дышу все спокойней, и каждый мой вдох становится все длиннее, и сердце колотится уже не так бешено, и не надо больше прижимать руки к животу, чтобы перестал ныть, тогда можно выйти, наконец, из укрытия и выбраться из широкой рамы окна, тогда бабушка наверняка не возвратится, а дедушка спит себе наверху. Ноги мои уже не так дрожат. И наверху все тихо, и во мне все глубже та тишина, что застыла вокруг. Так, как я, они ждать не могут. Наверху никого нет. Никого. Я оперся ладонью о сундук, глаза уже привыкли к темноте. Под домом идет длинный извилистый коридор. После каждого шага нужно подождать, чтобы не слышать звука собственных шагов, и пощупать ладонью стену для следующего шага. Между кирпичами выкрошился грубый цемент. Нога все еще не уперлась в ступеньку. Еще один шаг по шероховатому бетону, и еще. Снова рука ощупывает стену и снова один шаг. Вот и лестница. Ступеньки ведут наверх, а наверху дверь. Она не заперта. И не скрипит, щель беззвучно расширяется. Но и в прихожей темно. Теплый, застоявшийся воздух. Сквозь дверную щель на лестницу вырывается запах прихожей, тот самый, знакомый запах! Спине зябко от прохлады подвала, и все же мне жарко, но этот внутренний жар и наружный холод одновременно обдают мою кожу; меня трясет. Среди темных листьев, ползучих плетей плюща что-то звякнуло. Что-то тускло блеснуло под двумя листьями. Плавно скользит впер