Ростовщик Д’Агостино, владевший магазином подержанных вещей, его постоянный покупатель, как-то заметил, что он потому и остается бедным, что из чистого суеверия отказывается тратить вперед, в счет заработанного в будущем. «Ты не позволяешь себе даже нанять какую-нибудь девку лупить по кнопкам кассового аппарата или лущить миндаль, вот как получается» – так он сказал.
И да, так и получалось. Но это помогало пекарю четко осознавать свои возможности. Он действительно не мог себе позволить нанять даже девку лущить миндаль. Он понимал, что Америка стала великой страной, дав людям возможность делать деньги даже на самих деньгах, хотя, по его мнению, практика эта была в высшей степени порочна. Тот, кто отдавал деньги ростовщику, ведь зарабатывал их в поте лица своего. Потому ни в одном банке не был открыт счет на его имя, ибо откуда берутся проценты на счету? От предоставления денег в рост! В остальном он испытывал к новоизбранной стране нежность, которую тщательно скрывал – так девушки-подростки ни за что не признаются, что любят своего папашу.
Да и простые мечты его не были связаны с тем, что можно купить за деньги. Он вполне осознавал их, одну, по крайней мере, особенно ясно, даже мог выразить словами, но никогда не произнес бы вслух – не для чужих это ушей. Он был обыкновенным человеком, невыдающимся; покупатели, даже дети, никогда не обращались к нему по фамилии, а называли просто Рокко, как слугу или родственника.
Он был чрезвычайно подвержен страхам.
Страхи выскакивали из каждой тени и били прямо в лицо в самые неожиданные моменты сладостного одиночества, в первые утренние часы, когда он брел по извилистым улочкам, где на балконах доходных домов в желтоватых клубах угольного смога развевалось мокрое белье и похрапывали дети, загнанные туда, словно в клетку, на жаркие летние месяцы. Или позже, в четыре часа утра, когда он заполнял расстоечный шкаф ста восьмьюдесятью продолговатыми буханками, которые предстояло продать сегодня, и белоснежное тесто медленно поднималось, а он чувствовал себя великаном среди невинных младенцев; к тому моменту, когда приходило время растапливать печь, бросая туда куски угля, страх уже успевал проникнуть в самое нутро, сковать по рукам и ногам. В такие моменты что он мог сделать, чтобы защитить себя, кроме как назвать по имени свои страхи, надеясь тем самым лишить их силы. Потому он бормотал под нос библейское пророчество – ему никогда бы не удалось так точно выразить нужную мысль, а оно к тому же напоминало, какова его роль в этом огромном мире и каковы будут последствия, если он не справится с ней.
Впервые он услышал эти строки из Библии на службе во время крещения младшего. Священник произнес их на латыни, и он ничего не понял; затем по-итальянски, и он тоже не прислушивался; но звуки английского сделали свое ужасное дело: «Вот, Я пошлю к вам Илию пророка перед наступлением дня Господня, великого и страшного. И он обратит сердца отцов к детям и сердца детей к отцам их, чтобы Я пришел и не поразил земли проклятием».
Он был отцом трех сыновей. Любил их так, как требовал Господь. Их мать, Луиджина (но для него – навсегда миссис Лавипентс), также была любима им, но имела значение второстепенное. Бог благословил его мальчиками, а она была сосудом, через который они пришли в мир.
Они были мальчиками, души их еще только развивались, а привычки поражали. Старший сделал открытие: научился есть арбуз с солью; а средний и младший, нимало не смутившись, переняли привычку, подражая ему, морщились и гримасничали, плевались семечками, как дикари, в бездомных собак. Они убегали из дома, но все же возвращались. Их порывы были невинны. Они перенимали нравы окружающих, впитывали все, как губка. С этим он мог бы их поздравить: они были американцами, в конце концов, ощущали азарт там, где нации постарее испытывали страх, а вокруг толпились миллионы таких же желающих быть избранными, и его нетерпеливые мальчики, находящиеся в состоянии вечного становления, вертели головами, высматривая то единственное направление, в котором стоит идти. Он же сам давно завершил процесс становления, потому сталкивался с меньшим количеством неизвестного, но оно было более кучно расположено, отчего больше пугало, – час собственной смерти, крепость его веры в Господа. Он непременно поздравил бы их, будь в нем уверенность, что становление их в итоге состоится и они заполучат и испытают все преимущества такого склада характера: легкость поведения, прямоту взгляда и речи, обретенную свободу от желания казаться кем-то другим и умение молиться, не прося ничего для себя. У его отца было одно слово, которым можно было обозначить это все разом, и в нем заключалась надежда Рокко, которая ни в коем случае не предназначалась для чужих ушей, да и не стоило унижать саму суть объяснениями. Именно этого он хотел для своих мальчиков, которых любил как самого себя, – надеялся, что его мальчики, став мужчинами, закалятся. Сразу представлялся кирпич в печи. Этого достиг его отец, дед же владел в еще большей мере, не отставал и он, чему были доказательством мешки под глазами цвета грозового неба. «Держись подальше от людей, которые в разговоре с тобой будут касаться лица, – говорил ему отец. – Руки нужны не для этого».