Царегородцев, намерзшийся и предельно уставший за долгую поездку, наглядевшийся на нищету и грязь, испытывал не меньшую радость по поводу возвращения, предвкушая горячую баню, чистую теплую постель и жаркое тело своей благоверной.
Сердце и душа таяли при этих мыслях, и он, прервав песню каюра, громко сказал:
— Ладно, Ваня, будет тебе бутылка…
— Спасибо, вот спасибо! — Каюр обернулся на пассажира. — Я всегда думал, что ты широкий человек и душа твоя щедрая… Да не обойдет тебя милостью своей бог…
Куркутский перекрестился.
— Скажи, Ваня. — Царегородцев старался найти удобное место на мерзлых рыбинах собачьего корма. — Какого же роду-племени ты человек? По наружности ты вроде бы на чукчу похож, но крестишься да и по-русски похоже говоришь…
— Верноподданный его ампираторского величества, — быстро ответил каюр, — слуга царю и православной церкви…
— Да не об этом речь, — нетерпеливо сказал Царегородцев, — я спрашиваю про породу вашу. Язык ваш вроде бы русский, но черт знает чего вы туда понамешали… Будто бы российский говор, а понять ни хрена нельзя. Да и обличье ваше… Иной раз поглядишь — дикарь дикарем, а в другом виде вроде бы русские. Одно утешение — бабы ваши больно красивы да ласковы.
— Это верно, — крякнул каюр. — Бабы наши, мольч, скусные…
— И что это за словечко «мольч», которое вы суете куда попало?
— Будет твоя воля, скажу землякам, чтоб «мольч» этого не говорили, — обещал Куркутский. — А порода наша российская. Происходим мы с дальних веков от Дежнева да Анкудинова.
Царегородцев добрался до Хатырки, убедился в правильности донесений о том, что в этих местах хозяйничали американские и японские скупщики пушнины, обирая коряков и чукчей. Японские рыболовы перегораживали реки, закрывая доступ кете в нерестилища.
Положение края предстало ужасным: болезни, нищета, невежество, а у многих было какое-то странное безразличие к жизни.
Поездка не на шутку напугала Царегородцева, и он решил, вернувшись в Ново-Мариинск, немедленно подать прошение об отставке. Надо возвращаться в Россию, в привычную жизнь. Поселиться где-нибудь в маленьком городке средней России. Й никаких тебе дикарей, изнуряющего бесконечного холода, который, казалось, навеки сковал эту неласковую, богом забытую землю.
И еще — отсутствие газет… Невозможно понять, что творится в России. Победные телеграфные реляции об успехах на германском фронте и тут же — сообщения американского радио об измене, о предательстве.
Справа, на льду лимана, показалась Алюмка — одинокий остров, круто возвышающийся над торосами.
Еще один поворот, низкий мыс — и на бледном вечернем мартовском небе показались ажурные мачты анадырской радиостанции.
Куркутский почмокал губами.
Ему тоже не терпелось домой, в жарко натопленную избу за речкой Казачкой. Он уже до мелочей продумал свое возвращение. Отвезет пассажира к его дому. Сдаст на руки обрадованной жене, получит свою бутылку и направит упряжку за речку. На бутылку можно Анемподиста Парфентьева позвать. Тоже чуванского роду мужик, расскажет все новости.
Собаки почуяли жилье.
Возле своей яранги Тымнэро окликнул путников:
— Какомэй, никак Куркут?
— Это я, верно доспел, — отозвался Ваня. Тымнэро глядел вслед нарте и думал, что же будет с Царегородцевым, с этим самым главным тангитаном Анадырского уезда.
Куркутский гнал собак от свенсоновского склада — длинного приземистого здания из гофрированного железа — по единственной улице Ново-Мариинска. Редкие прохожие шарахались от упряжки, однако никто не останавливался и не спешил поздравить с благополучным возвращением уездного начальника.
Дом, где жил Царегородцев, располагался почти впритык к дому уездного правления у впадения реки Казачки в Анадырский лиман.
На крыльце присутственного дома толпилось несколько человек. Еще издали Царегородцев узнал Ивана Тренева, Матвея Станчиковского и своего давнего врага — Петра Каширина, которого он намеревался выслать с первым же пароходом в Петропавловск.
"Встречать собрались", — с удовлетворением подумал Царегородцев, внутренне готовясь достойно ответить, на приветствия, принять знаки верности и преданности.
Куркутский просунул палку-остол с железным наконечником и остановил упряжку.