По заданию партии Берзин был направлен на Дальний Восток и до белочешского мятежа и оккупации Дальнего Востока был комиссаром железнодорожной станции Хабаровск-1.
Нарты исчезли. Провожающие и просто любопытствующие расходились по домам, торопились к топящимся баням: наступал новый, 1920 год.
Вскоре на льду Анадырского лимана остались лишь Мандриков, Булатов и Милюнэ.
— Вы уж сегодня не ходите в ревком, — сказала Милюнэ, вглядевшись в осунувшееся, посеревшее лицо Мандрикова. — Отдохните. Смотреть на вас страшно — такой вы худой! Я приготовила ужин и баню натопила.
Громов лежал на кровати и так тяжело вздыхал, что каждый раз Евдокия Павловна вздрагивала.
— Кеша, ну скажи, что у тебя болит?
— Душа болит, Павловна, душа, — стонал Громов. — Вроде бы так ничего, а помереть охота.
— Да что ты, господь с тобой! — крестилась Евдокия Павловна. — Бог даст, еще все обойдется.
— А зря ты, Павловна, отдала этому сукину сыну деньги, — уже который раз попрекнул Громов жену.
— Боялась я, Кеша. Думала, придут с обыском, найдут — озлятся совсем на тебя и расстреляют. Два дня приходили, все перерыли. А я им спокойно говорила: нет денег и не было никогда.
— Тонка кишка у них расстреливать. Хуманисты они! Человеколюбы! В чистых перчатках хотят свою революцию делать!
Павловна все же приготовила нехитрое новогоднее угощение, накрыла стол, затеплила лампаду перед образами. Квартира была казенная, и иконы тоже были казенные. В лампаде горел вонючий нерпичий жир, запаха которого ни сам Громов, ни его жена не переносили. Но в этот торжественный канун 1920 года они все решили терпеть. Когда блики от свечей заиграли на запотевшей бутылке, Громов скосил глаза, крякнул и опустил ноги с кровати.
— Кешенька, родной, — запричитала Павловна. — Лежи ты, я все подам тебе в постель.
— Не хорони ты меня раньше времени! — отмахнулся Громов; усаживаясь прямо в исподнем за стол.
Он налил большую рюмку и с маху выпил. Пожевал кусок кетового балыка и спросил: — Так и сказали, что в прорубь кинули?
— Зиновьевна говорит — только булькнул…
— Заставить бы его, гада, понырять в прорубь! — со злостью сказал Громов. — И его жену, суку червивую!
— Кеша! — простонала Евдокия Павловна. — Не будь таким неблагодарным. Стараниями Ивана Архипыча ты здесь… Отвел он расстрел от тебя, а потом научил, как сделать, чтобы вызволить тебя из шахты…
— За деньги такие как не постараться, — криво усмехнулся Громов.
Послышался стук в дверь. Павловна и глазом моргнуть не успела, как муж оказался в постели, натянул на голову простыню и застонал.
— Кто там? — с дрожью в голосе спросила Евдокия Павловна из сеней.
— Отворяй, Павловна, свои, — узнала она голос Бессекерского.
Запорошенные снегом, в сени вошли Струков и Бессекерский.
— С наступающим, Иннокентий Михайлович! — почтительно произнес Бессекерский, кланяясь. Евдокия Павловна поставила еще две рюмки.
Первую рюмку гости и хозяева выпили молча. Так же молча закусили балыком.
Бессекерский принялся рассказывать о новых правилах торговли, введенных ревкомом.
— Ежели так будем торговать до весны, разоримся вчистую, — мрачно сказал он. — Весь кредит пошел псу под хвост: старые долги отменены. Устроили даже торжественное сожжение долговых книг и расписок на льду лимана. Митинговали. Кровопийцами нас называли, слово такое выдумали, язык сломаешь, будто эскимосское, — эксплуататорами называли всех нас и напрямик пальцем показывали.
Струков молчал. Он еще не верил, что снова в Анадыре. Надо же, не думал, что судьба так повернется. Ободрал Струков десны, животом стал маяться да жар появился. А как плюнул кровью на снег — Клещин испугался.
Сквозь усиливающийся вой пурги послышался стук в дверь. Все трое быстро переглянулись, Громов быстро юркнул в постель, сказав:
— Навестить меня пришли, болезного…
— А я-то как? — испуганно забормотал Струков, жалея, что, поддавшись уговорам Бессекерского, встал с постели, в пургу потащился к Громову.
— Выкручивайся! — рявкнул из-под простыни Громов.