Люди смотрели на него, выжидая, что он скажет, новый глава стойбища Армагиргина.
— Люди!
Теневиль не узнал собственного голоса. Неужто и голос мог перемениться за эти дни? Да, он чувствовал большие перемены в своем сердце — вместилище разума. Но, оказывается, и в голосе его тоже произошли перемены. Он откашлялся и снова заговорил:
— Люди! Что-то происходит на нашей земле. И от этих перемен бежал сюда Армагиргин, уводя и нас. Нас, которых он почитал за свою собственность. С уходом Армагиргина ушла и наша прежняя жизнь. Все оленье стадо принадлежало ему одному. Так он" думал, и мы тоже привыкли так думать. А это было не так. Наша сила, наша забота оберегала новорожденных телят, уводила стада от гололеда и выбитых пастбищ. Мы своими ногами исходили тундру в поисках оленьей еды — мха, ягеля… А считалось, что стадо принадлежит ему, когда по справедливости оно было нашим… Я говорю вам, люди, эти олени — ваши. Они принадлежат всем нам вместе. Пусть будет так. Я много думал. Три дня и три ночи. Мы, привыкли жить вместе, работать вместе. Пусть будет и дальше так. Будем вместе, А олени будут общими.
Люди молчали. Каждый дивился словам Тене-вилд, ибо ждали от него совсем других слов — ведь он стал эрмэчином, хозяином, владельцем стада. А он сказал такое… Чудной… А может, мудрость говорит его устами? Но как это — все хозяева оленьего стада? Разве такое может быть?
— А теперь, люди, — сказал Теневиль, поднявшись во весь рост, — будем кочевать в долину Анадыря, К своей земле пойдем]
Канцелярия — место заплеванное и грязное — стараниями Милюнэ превратилась в помещение, куда было приятно войти. Полы чистые, каждая половица вымыта с песком. Даже стены, когда-то выкрашенные масляной краской, вдруг обнаружили блеклую зелень. Каждый день Милюнз отдирала от стекол наросший лед, и бледный зимний свет ненадолго проникал в комнату. Керосиновая лампа не коптила, светила ярко и ровно, и стекло сияло чистотой. Жестяные банки из-под американских фруктовых консервов были приспособлены под пепельницы, и теперь уже никому не приходило в голову кинуть замусоленный окурок на чисто вымытый пол.
Обычно Милюнэ приходила ранним утром, брала ключ у милиционера Кожуры, охраняющего помещение канцелярии, и первым делом затапливала две высокие круглые печки.
— Старательная! — говорил Громов.
А Струков поглядывал маслянистыми глазами, наливающимися. кровью, словно у весеннего оленя.
В тот вечер Громов со Струковым допоздна засиделись в канцелярии. Милюнэ уже приготовила воду, чтобы вымыть полы, и ждала только их ухода. А они все сидели и о чем-то толковали вполголоса.
Милюнэ сбегала домой, накормила своих и побежала обратно в канцелярию.
Струков и Громов собирались уходить. Они едва держались на ногах. Громов складывал бумаги в железный ящик и заталкивал туда же пустую бутылку.
— Ты меня проводи, Струков, до дому, — заплетающимся языком говорил он. — Проводи. Заступись, ежели Павловна будет браниться.
— Как же, ваше благородие… Провожу, конечно! — с готовностью отвечал Струков. — Как не проводить начальство.
Он был потрезвее Громова, а может, просто крепче его был.
— Будь здорова! — пробормотал Громов, проходя мнмо Милюнэ, стоявшей у дверей с мокрой тряпкой в руке.
Струков попытался ущипнуть на ходу Милюнэ, но она ловко увернулась, и оба тангитана прошли мимо, держась друг за друга.
Милюнэ принялась за уборку. Высыпала содержимое пепельниц в горящую печку, промыла банки, убрала стол, обсыпанный табачным пеплом и крошками махорки, и вд)эуг замерла от неожиданности: в железном ящике торчал ключ с обрывком веревочки на кольце. Давно не было такой удачи.
Она прислушалась. Скрипел под ногами часового снег. Он ходил вокруг дома, согласно приказу Струкова. Где-то далеко, возле яранг, выла собака.
Милюнэ положила в ведро с водой тряпку, насухо вытерла руки и взялась за ключ. Дверца железного ящика, толстая, тяжелая, открылась легко, без звука. Под пустой бутылкой лежали бумаги, над которыми сегодня колдовали Громов и Струков.
Мшдаиэ еще раз прислушалась.
Тишина накрыла Ново-Мариинск и Анадырский лиман.
Милюнэ слышала только собственное сердце, оно стучало громко, билось о ребра, словно хотело выскочить наружу.
Милюнэ достала бумагу, положила на стол, из стола же вынула чистый лист и взяла карандаш. Она устроилась поудобнее в кресле, в котором обычно сидел Громов, и внимательно посмотрела на лежащий перед ней листок.
Сразу было заметно, что писал пьяный. Буквы тоже были пьяные. Они валились друг на друга, к концу строки даже сходили с прямой линии, падали. Но разобрать написанное было легко. Видно, Громов понимал, что надо писать крупно, иначе его каракули никто не прочитает.