И опять, очнувшись, барон Барбу пронзительным тонким голосом крикнул вслед уходящим по длинному коридору:
— Янку, отправь барышнику тысячу леев, а то плохо будет!
И залился тоненьким детским смехом.
III
Поздняя осень, сумерки наступают быстро. В зыбком тумане мерцают, расплываются фонари. Запоздалые фонарщики перекликаются в темноте. По длинным дворам снимают с веревок белье и уносят вещи, что вывешивали проветриться. Нудно скрипят деревянные ворота, а в стеклянные окошечки входных дверей согнутым пальцем стучат гости.
В этот вечер у Янку Урматеку много гостей. И понятное дело, из-за долгих переговоров, что вел он с Иванчиу, хозяин явился самым последним. Битых два часа сидели они в комнате Янку за цуйкой, привезенной из садов на Дымбовице и отдающей ароматной горечью сливовых косточек. Свежезажаренный сом, плавая в прозрачном подсолнечном масле, подогревал жажду. Раз двадцать с разных концов возвращались они все к тем же согласиям и разногласиям. Начинал кипятиться Урматеку — уступал Иванчиу, утихал Урматеку — Иванчиу вспоминал, что есть и еще словечко, которое не худо бы вставить в бумагу. Договориться они так и не договорились. Сколько уж раз звала их кукоана Мица. У обоих головы болели, когда наконец-то они вняли ее призывам и отправились к столу. Лестница трещала под их тяжелыми шагами, когда они спускались в полуподвальный этаж, откуда сквозь квадратные окна, глядевшие и во двор и на улицу, виднелся только нижний краешек мира и от людей — только шагавшие мимо ноги.
Гостей собралось много, и все успели проголодаться. Гостями были «энти» — бедные родственники, сбегавшиеся к котлу Урматеку, как любил говорить он сам. По большей части это были братья кукоаны Мицы, а их у нее было великое множество. Не обошлось, как всегда, без Тудорикэ, самого проворного среди них — офицера-пожарника, неизменно являвшегося в сопровождении своей супруги Журубицы, то есть Катушки, как прозвал ее Янку, — благоухающей лавандой, черноглазой, пухленькой, словно отъевшаяся на жнивье перепелка.
Среди достойных и почтенных хозяек с загрубевшими от работы по дому руками — тетушек, сестер и своячениц кукоаны Мицы, — побаивающихся мужей и пекущихся лишь о семье, Катушка чувствовала бы себя неловко, не поддерживай ее Урматеку своей твердой, властной рукой.
Кроме него никому не нравилась ее манера бросать быстрые, ласковые и внимательные взгляды, ее сияющая улыбка, приоткрывавшая белые блестящие зубы, ее маленькие бархатные ручки. Она единственная смеялась сомнительным шуткам Урматеку, но при других обстоятельствах, тоже одна-единственная, могла противоречить ему и возражать, особенно когда Янку начинал подсмеиваться над ее мужем, человеком весьма недалеким и любившим выпить.
Ничего определенного про Катушку и ее жизнь до того, как она стала их родственницей, ни свояченицам, ни даже тетушкам не было известно. Но именно поэтому чего только они не рассказывали про нее друг другу, ссылаясь на слухи, принесенные на хвосте сорокой. Но рассказывали на ушко, потихоньку, чтобы, не дай бог, не услышал Янку.
На длинном столе в больших мисках подрагивало желтое жирное заливное, в глубине которого темнело индюшачье крылышко или нога. Слабый запах чеснока плавал по столовой, мешаясь с запахом корицы, исходившим от миндального молока, приготовленного на десерт. Румяное жаркое и брынза только из бурдюка щекотали ноздри своими соблазнительными ароматами и неудержимо тянули к столу.
Подогревал всеобщий аппетит и Лефтерикэ, другой брат кукоаны Мицы, который беспрестанно причмокивал и облизывался. Насколько невзрачен и тщедушен был офицер-пожарник — впалая грудь, большие вялые уши, мутный от пьянства взгляд, — настолько Лефтерикэ с черной окладистой холеной бородой, чью неимоверную тяжесть, казалось, только и уравновешивала гордо откинутая назад голова, был внушителен и важен. Ходил он в длинном, хлопающем его по коленкам сюртуке и то и дело потирал лоб залоснившимся рукавом. Человек он между тем был робкий и молчаливый, подверженный вдобавок приступам черной меланхолии.
На праздничных сборищах без Лефтерикэ Урматеку просто обойтись не мог: не будь его, над кем же еще и посмеяться! Вот уже несколько лет в их семействе тайком посмеивались, вспоминая, какую шутку сыграл он с Лефтерикэ как-то на пасху.
Сколько Урматеку себя помнил, на пасху, особенно если пасха была поздняя, тянуло его на вольную волюшку. Стоило только зацвести вишням и яблоням, нападала на него неодолимая тоска и какая-то отчаянность. Тогда на радость весеннему солнышку надевал он белоснежные штаны, отглаженные собственноручно госпожой Мицей, да так, что стояли они трубами, подпоясывался шелковым огненного цвета пояском, заправлял растопыренной пятерней лохмы за уши, садился на облучок, взмахивал кнутом и мчался с женой и дочкой Амеликой туда, где зеленела весенняя травка.