Новая забава с тетрадками некоторое время занимала девочку, но вскоре наскучила точно так же, как и игра на фортепьяно. С большим трудом после нескольких лет занятий она избавилась от естественного желания играть обеими руками одно и то же. Когда Амелика заметила наконец, что каждая рука может играть разное, она очень обрадовалась. Но потом и это ей прискучило. Музыка была ей не в радость, ибо сложное сочетание звуков не согревало ее холодного сердца. Только одна она и знала, сколько пришлось положить ей трудов, чтобы подчинить рояль! Единственное, что всегда ей было по вкусу, что она считала достойным занятием, в которое стоит вкладывать душу, была сервировка стола. Особенно она любила красивые столовые салфетки. Иначе говоря, она любила возиться со всякими вещами, но больше всего с бельем, хорошо выстиранным, прекрасно отглаженным, слегка накрахмаленным, издающим запах прохладной свежести, бельем не только столовым, но и постельным. Поэтому каждую субботу ближе к вечеру наступал час, даривший ей особую радость и требовавший от нее особого внимания. Это был час, когда менялось постельное белье, когда матрасы застилались белыми шуршащими простынями, сохранявшими на гладкой поверхности рубцы, делящие их на прямоугольники, согласно тому, как они были сложены. С той поры как она себя помнила, ее всегда радовали чистые наволочки, которые, тоже по субботам, вдруг набухали словно пена и наполнялись подушками, хорошо проветренными и взбитыми ловкими руками кукоаны Мицы, на которую с восхищением смотрела Амелика. Когда же, после усердного выбивания, вытряхивания, вытирания пыли, закрывались окна, и в комнатах оставался живой бодрящий легкий воздух, в котором все вещи, вычищенные, отполированные, распространяли удовлетворение дарованной им жизнью, и все пахло чистотой — полы, углы, всякая складочка, когда полированные ножки мебели протирались еще раз и начищались ножи, вилки и подносы, когда в хорошо вымытых окнах, отражавших цветные занавески, зажигались синие, более яркие, чем обычно, звезды, лучившиеся в прозрачных, много раз протертых стеклах, Амелика чувствовала, что все наполнявшие дом вещи, стоящие так много денег, стоили и добрых забот. Ни книги, ни музыка, ни тетради вовсе не стоили этого. Усталость после трудового дня, в который она вложила всю свою душу, приносила ей удовлетворение. Она садилась где-нибудь в уголке и, дожидаясь в синеве наступающих сумерек, когда зажгут лампы, радовалась, как приятно «гудят» ее натруженные руки и ноги. Быть может, это был единственный миг за весь день, когда вкусы ее и отца совпадали, когда их души сходились. Мир, в котором жила Амелика, был сугубо практичен и предметен. Он владел ею через вещи, и даже первые радости жизни, дарованные им девушке, были рождены заботой о вещах. Это материальное отношение к миру было у Амелики врожденным. Она унаследовала его от Лефтера, дядюшки кукоаны Мици, и крестного Лефтерикэ, весьма уважаемого на Липскань[6] менялы, несметно богатого человека, владельца многих доходных домов и постоялых дворов. С малых лет Амелика слышала в родном доме одни лишь похвалы господину Лефтеру, его честности и достоинствам, которые признавал даже Урматеку, хотя при случае и посмеивался над скаредностью Мициного дядюшки. Девочка не раз слышала, как отец рассказывал, будто за обедом Лефтер даже подсолнечное масло разливает собственноручно и, налив каждому столько, сколько считает нужным, слизывает стекающую по бутылке каплю.
— Так вот денежки и делаются! — никогда не забывала заметить кукоана Мица в оправдание дядюшки и ради поддержания чести своего рода.
По крайней мере раз в неделю либо с отцом, либо с матерью Амелика отправлялась на Большую площадь, где в тупике в низеньком домишке с толстыми стенами, куда даже в разгар лета не проникало солнце, помещалась меняльная лавка, чтобы поцеловать руку дядюшке Лефтеру. Тяжелые железные двери в лавку были распахнуты, а в окне на веревке висели сложенные пополам всевозможные бумажные деньги: леи, франки, марки, рубли. В лавке, словно в подвале, всегда царил полумрак, пахло плесенью. В глубине за зеленой занавеской стоял низенький столик, горела лампа. Старые стальные сейфы с проржавевшими фабричными марками были открыты, сообщая, что хозяин дома. Сам Лефтер, худой, всегда обвязанный теплой шалью, с маленькими, хитрыми, глубоко посаженными глазками и большими костлявыми руками, говорил тихо и никому не глядел в глаза. Взгляд его обычно перебегал с одного уха собеседника на другое. У Лефтера всегда были какие-то дела, то ему нужно было выслушать советы Урматеку, то дать совет Мице, и Амелика оставалась одна в лавке. Прежде чем зайти за зеленую занавеску, старик осторожно подходил к дверям, поворачивал ключ и прятал его в карман. Девочка с любопытством осматривалась вокруг, и взор ее всегда останавливался на деревянных чашах из масличного дерева, которые Лефтер привез из путешествия на Восток, доверху наполненных золотыми монетами. Были тут и красноватые французские луидоры, и тонкие с чеканкой австрийские талеры, тяжелые английские фунты и старинное турецкое золото, потерявшее блеск, но сохранившее звон.