Парад этот устраивался всегда, будь то днем или темной ночью, с грозным окриком, с собачьим лаем, чтобы все знали, что явился хозяин.
Урматеку непременно обходил весь двор, потому что в дом он входил не иначе как через черный ход и обязательно задевал бельевую веревку, на которой зимой трещали промерзшие на морозе простыни.
— Снова стирали! Снова выжимали! Все в песок перетрете, стекла протрете до дырок! — ворчал он, ухмыляясь в усы, на деле чрезвычайно довольный хозяйственным рвением кукоаны Мицы, своей жены, маленькой, суетливой, непоседливой, постоянно хлопающей ресницами, словно кто-то ей дул в глаза.
— Принеси-ка мне вина, Мица!
Высокий, грузный Урматеку медленно и тяжело поднимался по лестнице, радуясь тому, что он дома.
Пока накрывали на стол, за которым непременно оказывался кто-нибудь из «энтих», иначе говоря — многочисленных бедных родственников, всегда получавших от Урматеку кусок хлеба, монетку, а то и бранное слово, сам Урматеку успевал осушить в одиночку бутылку вина из Дрэгэшань и немножко всхрапнуть.
Он любил постепенно густевшие сумерки. Двери по всей анфиладе комнат распахнуты, в доме тихо-тихо. Лишь изредка скрипнет ореховая мебель да встряхнется во сне сидящая в клетке чечетка. И только в последней комнате, словно отсвет дальнего пожара, мерцает красный огонек: едва-едва теплится перед иконой лампадка. Видя, как просторен его дом изнутри, Урматеку испытывал такую же гордость, что и тогда, когда он любовался им снаружи. Только теперь Янку Урматеку со всей полнотой ощущал, чего он сумел добиться. Темнота и тишина словно раздвигали дом, а вместе с ним и сердце хозяина.
Сладость довольства и покоя сливалась с душистой сладостью вина. Приятная усталость сковывала движения. День, когда он переселился в этот дом, был самым радостным днем во всей его жизни. Однако спал он тяжело, и снилось ему разное…
Снился ему мальчишка лет десяти. И был это вроде он и не он. Снился дом дьякона на холме Митрополии, где он рос. Длинный холодный подвал, где пахло всякой снедью, пролитым вином, икрой в открытых банках, вяленым тунцом, свежей брынзой, а откуда-то издалека веяло ароматом айвы и ранета. Что он здесь делает? Его послал хозяин за вином. Держа в левой руке кувшин, покрытый изнутри зеленой глазурью, правой он, как ковшом, зачерпывает и отправляет в рот крупную, словно горох, красную икру, и она маслянисто проскальзывает между зубов. Жадно опорожнив кувшин, он опять подставляет его под кран бочки и опять торопливо жует икру и снова пьет вино. Все повторяется, и он больше ничего не помнит, кроме огромных юфтевых сапог дьячка, гулко топающих по каменной лестнице, двух оглушительных пощечин, резкого голоса и брани. Выше сапог дьякон расплывается туманом, который не рассеивается и во сне. А потом наступает черный провал, который и во сне всегда остается провалом. Вспыхнет память, и жизнь потянется ровной ниткой много позже, когда Урматеку выйдет на свою дорогу и будет идти по ней долгие и долгие годы…
На этот раз он снился себе верхом на лошади. Юный франт в костюме с иголочки. В молодости он страстно любил лошадей. Лошадей и женщин. И теперь он видит себя тогдашним, гарцующим на караковом жеребце между известковых ям на пустыре перед домом Прикупицы с Девичьего поля. Двадцать пухленьких девушек в расшитых красными узорами кофточках, с базиликом за ухом стоят на галерейке, подталкивают друг друга локтем, улыбаются и машут ему, словно старому знакомому. Даже Прикупица вышла посмотреть на него.
— Янку, Янку, месяц ты ясный! И красив ты, и удал, а все равно не глядит на тебя Бэлэшика!
Это он и сам знает, потому и коня загнал в пену! Разве не видел он с холма, как Матей Зарафул, позвякивая туго набитым кошельком, входил к Бэлэшике? Все он видел, даже как тот петлял, чтобы не попасться людям на глаза, видел и Прикупицу, как вскочила она ему навстречу и, тряся своим толстым задом, низко кланялась и льстиво приговаривала, провожая Зарафула в комнату девушки. Заметил он и белую ручку Бэлэшики, когда та приподняла красную занавеску, и даже будто ее саму увидел — как окинула она черными, как потухшая головня, глазами холм и улицу, и безумного всадника, что скакал мимо дома Прикупицы. Тут-то Янку и принялся выделывать разные штуки. Конечно, он мог бы спешиться, привязать коня у ворот и отправиться к любой из девушек. Ни одна, без всякой платы, не отказалась бы побыть с ним — ведь второго такого парня, как стряпчий Янку, не было во всем околотке. А его при одной мысли об этом прямо с души воротило! Провались они все в тартарары! Плевать он на них хотел, ведь он настоящий мужчина, а не бык. Так думал в эту минуту Янку Урматеку.