Полухин осмотрелся и сел в другом углу, бросив фуражку на стол и указав на стул Кислякову.
— Вот эту бы штуку бросить, — сказал он, залпом отпив полстакана пива и покачав головой.
— А что, зашибаешь? — спросил Кисляков, безотчетно переходя на ты. И даже почувствовал, как у него при этом приятно и жутко замерло сердце.
— Маленько есть, — ответил Полухин, утирая рукой рот и кивнув головой.
Он облокотился обоими локтями на столик и, видимо, развивая прежнюю нить мысли, сказал:
— А ведь вот этого (он махнул широким жестом в сторону окна, из которого была видна постройка Совнаркома), этого никто из твоих товарищей не понимает.
Кисляков промолчал, как будто считал неудобным говорить что-либо отрицательное о своих товарищах в их отсутствие. Он только понемножку тянул из стакана пиво и, прищурившись, смотрел сквозь пенснэ в окно, как бы вдумываясь в то, что говорил Полухин.
— И я тебе скажу больше: они ненавидят все это. — Он опять махнул рукой в сторону окна. — Ненавидят, потому что мы расшевеливаем, ворошим их, не даем сидеть на месте, а тащим в общую кучу: возись со всеми, сукин сын, а не отгораживайся в кабинете ради «пользы науки». Нам сейчас наука особая нужна. И, конечно, есть такие, которых можно переделать, а большую часть… — Он не договорил, махнул рукой. — Нам бы их только использовать, а там… Никому я им не верю! — крикнул он. — Вот тебе поверил. Из всех поверил. Потому что ты хоть и интеллигент, а можешь понимать! Я с первого нашего разговора почувствовал это. Помнишь? — Кисляков молча кивнул головой, все еще продолжая задумчиво смотреть в окно, как будто для него не было никакой неожиданности в том, что сказал Полухин.
— Я вот тебе верю и знаю, что ты — наш, а те — сволочь.
Кисляков при последних словах Полухина почувствовал то, что, вероятно, чувствовали солдаты, получая офицерскую боевую награду.
Несмотря на то, что он продолжал сидеть в той же спокойной позе, в нем вдруг всколыхнулась новая волна горячей привязанности и любви к Полухину. Его ноги, кажется, перешагнули на другой берег, противоположный тому, на котором находились его товарищи, вроде Андрея Игнатьевича и Марьи Павловны, и все те, кто сейчас погибал, не найдя возможности войти в новый строй жизни. Он даже как-то смутно почувствовал, что и Елена Викторовна, не в укор ей будь сказано, тоже осталась на том берегу.
Чтобы не молчать и в то же время едва сдерживая в себе чувство радости и благодарности за его отношение, Кисляков сказал:
— Все-таки тут нужна большая внутренняя перестройка.
— А кто говорит, что не большая!
— Я должен тебе сказать, что до встречи с тобой я чувствовал себя мягкотелым интеллигентом, — сказал Кисляков, презрительно подчеркнув это слово, — боявшимся труда, физических неудобств, а когда вы, большевики, взяли нас в оборот, я перестал быть мягкотелым, вялым, я теперь все могу сам сделать. Я сам пол мою, уборную чищу. Мне теперь ничего не страшно.
— Да ведь это все надо понимать! Вот ты это понимаешь, а другие нет! И только озлобляются! — воскликнул Полухин, как будто Кисляков недооценивал себя.
— Вначале это и у меня было, — сказал Кисляков, точно он все еще не хотел сдаться и признать свою заслугу в этом.
— Так то вначале! А я говорю о том, что теперь. Мало ли что вначале.
— Пожалуй, это так. Я тебе про себя скажу, — проговорил Кисляков, чувствуя неудержимый порыв откровенности от выпитого пива и от признания его Полухиным за своего. У него даже мурашки пробежали по спине от всей искренности дружеского порыва.
— Я про себя скажу: у меня часто бывало чувство недовольства, даже озлобления против тебя, как против чуждого мне человека (я уже говорил тебе об этом). А один раз ты хлопнул меня по плечу, и я вдруг что-то понял и полюбил тебя всей душой. Говорю это совершенно без всякой рисовки.
И, как бы от волнения, он снял пенснэ и положил его на стол.
Полухин сделал движение рукой, которое говорило, что его убеждать не нужно, он и сам это чувствует.
— И я тебе скажу, — продолжал Кисляков, опять надев пенснэ и чувствуя, что мурашки в спине еще более усиливаются по мере увеличения степени откровенности, — я тебе скажу, что работаю с ними восемь лет, а они мне более чужие, чем ты. Я с ними не могу чувствовать себя так просто, как вот сейчас с тобой. Мы сейчас все на вы, со всеми китайскими церемониями.
— Господская закваска…
— Да, что хочешь. Но свободы, откровенности и близости между нами нет. И вот с этой стороны я вижу, что вы, коммунисты, вносите в жизнь то единение и простоту, которых не знала интеллигенция. Она, положим, их не знает и теперь и даже ненавидит.