Выбрать главу

Потом у нее стала проявляться явная раздражительность при всяком обращении к ней Аркадия. Прежде у нее была к нему повышенная нежность, как бы в благодарность за то, что он предоставил ей своего друга и служил соединительным звеном между ним и ею.

Теперь потребность в его посредничестве исчезла, и с нею исчезла нежность к Аркадию. Ее уже все в нем раздражало. Стоило ему не расслышать и переспросить у нее, как она, раздраженно поморщившись, говорила:

— Если ты плохо слышишь, то садись так, чтобы не приходилось повторять тебе по десять раз.

Если Аркадий в чем-нибудь поправлял ее или говорил, что это не так, как она сказала, — она закусывала губы и спрашивала:

— Значит, я лгу?.. Мне рассказали так.

— Да не в том дело, что ты лжешь, а просто тебе неверно рассказали.

— Я вовсе не собираюсь быть справочным бюро, — говорила с раздражением Тамара. — Я рассказываю, что слы-ша-ла, вот и все. А у нас дома, оказывается, рта нельзя раскрыть, чтобы тебя не остановили и не потребовали точной справки о достоверности.

Но самые тяжелые сцены были на почве экономических вопросов.

Иногда Аркадий приходил, когда Тамара штопала чулки. Чулки — это было самое больное ее место.

— Брось, что ты взялась, — говорил он.

Тамара, закусив губы, сначала ничего не отвечала, потом у нее прорывалось:

— Если бы у меня были новые, приличные чулки, я бы тогда не штопала старых. Мне скоро придется носить длинную юбку, чтобы прикрыть дыры. Все порядочные женщины…

— Ну, милая, голубчик мой, нельзя же при наших средствах платить по восемнадцати рублей за пару.

Тамара молчала. А Кисляков, который был тут же, сидел, как на иголках: она, вероятно, думает про него, что он скуп, как идол. За обеды платит по тридцати рублей, а женщине, с которой живет и которая ради него обманывает мужа, не может подарить пары шелковых чулок.

У него же и было-то всего двадцать рублей благодаря этому несчастному обеду. И на что он будет жить еще две недели до приезда Елены Викторовны — одному Богу известно.

Чем больше пытался разубеждать ее и успокаивать Аркадий, тем больше она раздражалась.

Если Тамара, придя домой в хорошем настроении, заставала обоих, то она, едва подставив щеку Аркадию, сама целовала Кислякова. И при этом в ней всегда бывали такая стремительность и откровенное предпочтение, повышенная ласковость и внимание к нему на глазах у мужа, что Кисляков невольно несколько отстранялся от нее, чтобы умерить ее активность в отношешении к нему. Иногда он чувствовал даже против нее досаду и раздражение, так как она не хотела думать ни о какой осторожности. Его привилегированное положение в отношениях к нему Тамары провело между ним и Аркадием какую-то невидимую черту несвободы в его отношениях с другом.

XXXV

Когда Кисляков пришел к Аркадию, тот был один и, лежа на диване головой в сторону окна, держал в руках книгу, но смотрел мимо нее, задумавшись о чем-то. У него был усталый, болезненный вид.

Увидев друга, он отложил книгу, снял с уставших глаз пенснэ и встал с дивана.

— Это ты?..

Он поздоровался, походил по комнате и сказал:

— Я сейчас читал и думал о том, что мы совершенно отвыкли иметь свои личные мысли. Мы боимся теперь правды перед самими собой. Мы скоро будем совершенно пустыми. Перестаешь верить в значительность и даже просто в существование самого себя, как отдельного мира. Потому что все кругом живет, как масса, не имеющая в себе никакого внутреннего мира.

Он остановился и помолчал, потом продолжал:

— Сейчас нельзя жить, не имея около себя души, которая понимала бы все до последних глубин из того, что в тебе есть. Это всегда нуждается в восприемнике, иначе потеряешь способность духовной жизни. Мы, т. е. те, кто еще сохранил себя среди шумного, чуждого нам потока, должны соединиться в своего рода «церковь», что ли, чтобы пронести нашу правду, общечеловеческую истину сквозь эту эпоху и спасти ее от гибели. И она не погибнет. Я верю, что душа человека, встречаясь с вечной истиной, чувствует эту истину, несмотря ни на что. Этого убить ничем нельзя.

Говоря это, он стоял и смотрел куда-то вдаль.

— Мы должны знать, что в истории человечества бывают эпохи, когда человек надолго отходит от того божественного, что есть в нем. У него остается только внешнее, животное — его механическая сила, способности, но внутри — ничего. Но я верю, что скоро-скоро человек почувствует великую тоску от ничтожества внешних дел и вернется к своей забытой душе.