Выбрать главу

— И какие подлецы, — сказала вдруг Тамара, сжав голову обеими руками и покачивая ею.

— Ты о ком?

— Так, вообще о людях.

Кисляков невольно подумал, уж не его ли она имеет в виду.

Тамара увидела на столе его кавказский кинжал, которым он срезывал свинцовые головки с бутылок, и, взяв его, спросила:

— Это настоящий кинжал?

— Конечно, настоящий.

— Им можно убить человека?

— Можно, конечно, если попадешь в сердце.

— А где сердце?

— Вот здесь, — ответил Кисляков, показав ей точку под левой грудью.

Тамара вздохнула и отложила кинжал.

— Как хочется жизни! Красивой и полной жизни! Весь ужас в том, что ничего нет! — сказала она опять, сжав голову руками. — Ничего!

— Чего у тебя нет?

— Я не знаю, как это выразить.

Не зная, что делать, но чувствуя, что дело повернуло на возвышенное, Кисляков налил ей еще вина в чашку с отбитой ручкой. В самом деле: что он мог сделать, когда в нем самом ничего не было?

Тамара долго смотрела на него. Даже взяла его за голову руками и повернула лицом к себе. Он не знал, чего она хочет. А вдруг она сейчас объявит: «Я люблю тебя и завтра, к твоей радости, перееду к тебе».

— Завтра, вероятно, ко мне приедет жена, — сказал он вдруг. Слова вылетели у него сами собой. Он даже не успел подумать, почему он их сказал.

Тамара как будто не слушала и все смотрела в его глаза.

— Поговори со мной хоть раз так, как говорил с Аркадием, — сказала она, наконец!

Кисляков растерялся.

— Да, ну же, пей! Что ты такая сегодня странная? — сказал он.

Тамара вдруг закусила губы, со странной усмешкой посмотрела на чашку с разбитой ручкой и наотмашь столкнула ее рукой на пол. Чашка разбилась вдребезги. А за стеной кто-то заворочался. Вероятно, мещанка подумала, что он в отсутствие жены привел к себе девицу, и та буянит.

Тамара вскочила из-за стола. Глаза ее блуждали в тоске. Она остановилась и смотрела неподвижно перед собой в одну точку.

— Что ты? — спросил Кисляков. Она, не отвечая, медленно перевела на него свой взгляд, потом, оттолкнув, надела жакет и, не простившись, вышла.

XXXVIII

Полухин со свойственной ему энергией и прямолинейностью проводил реорганизацию музея, превращал его из «гробницы» в показатель исторического и революционного процесса.

Весь музей был перевернут вверх дном. Все шкафы сдвинуты и раскрыты. И скоро из этого хаоса начала появляться ясная линия, по которой располагались экспонаты.

При чем он почти совершенно не интересовался прошлым, он целиком предоставил заниматься им Кислякову. Для него не существовало ничего, кроме революции. Все вещи и явления для него были ценны постольку, поскольку в них отражался революционный процесс, поскольку они были нужны для революции.

Для него вся история была только прологом к революции или, вернее, задержкой революции.

Каждый день он исчезал на несколько часов, бегал по музеям, что-то соображал и только про себя говорил: «К чорту!». Или: «Никуда»!..

В музей почти каждый день привозили по его указаниям все новые и новые вещи. Часто они были настолько странны, что старые сотрудники только пожимали плечами.

Застать Полухина в кабинете теперь было невозможно. Он летал по залам, как полководец в пылу битвы, совершенно забывая при этом, что он — директор: подхватывал вместе с рабочими какую-нибудь тяжелую вещь, которую они могли уронить, и кричал:

— Вали! Вали! Еще раз!..

Волосы были мокры от пота и спутаны на лоб, лицо в пыли.

Часто какой-нибудь рабочий, одной рукой поддерживающий тяжесть, оглядывался и кричал директору:

— Подай крюк! Да не этот, — вон оттеда!

И директор подавал крюк, с тревогой следил за устанавливаемым экспонатом и сам то и дело бросался поддерживать и помогать.

Полухин был совершенно лишен чувства тщеславия и даже честолюбия. Во время увлекавшей его горячей работы любой рабочий, в особенности — который хорошо знал дело, мог совершенно безбоязненно послать его к чорту, если он не во-время подвертывался под руку, и Полухин скромно отходил к сторонке, чтобы через минуту не утерпеть и опять броситься на помощь или закричать:

— Куда же ты гнешь-то, чортова бабушка? Ставь прямей!

Для него везде и во всем было только дело, а дело только то, которое служило революции. Человек сам по себе, как личность, для него не имел никакого значения, никакого интереса. И сам он никогда не говорил о своей личной жизни.