Кислякова это задело.
— Ну вот, я первый повернулся к тебе с добрым словом, а ты…
— А когда ты повернулся с этим добрым словом? Когда я уже вся измучилась?.. — сказала Елена Викторовна.
— Да, но все-таки я повернулся, а ты…
Елена Викторовна, зло прищурив глаза, смотрела некоторое время на мужа и сказала:
— А ты представляешь себе дело так, что ты можешь сколько угодно быть по отношению ко мне хамом, молчать по целым дням, а как только соблаговолишь милостиво простить мне, — когда на самом деле виноват ты!.. (она даже указала на него с видом обличителя пальцем) — то я должна сейчас же встать на задние лапки и умильно улыбаться?! — сказала Елена Викторовна, присев и делая руками и лицом сладкие ужимки.
У Кислякова мелькнула мысль, что она потому так дерзка, что вносила плату за квартиру на свое имя. У него потемнело в глазах, и он, не помня себя, крикнул изо всей силы:
— Ты виновата уже тем, что живешь со мной, и я никак не могу отделаться от тебя, от тетки и от собак!
Тут он увидел, что произошло нечто ужасное, непоправимое. Елена Викторовна, подняв над головой руки, точно защищаясь от удара, вся побледнела и смотрела на мужа расширенными от ужаса глазами. Он по ее виду понял, что поправить сказанного, перевести его на шутку и загладить уже невозможно. Этой фразы не объяснишь и не извинишь никакой запальчивостью и раздражением.
Видя, что все равно все погибло, он стал почти кричать:
— Да, мне осточертело жить с тобой в одной комнате. Мне надоела твоя вечная опека! Я вовсе не намерен работать, не разгибая спины, только для того, чтобы тебя кормить и доставлять удовольствия. Я сам хочу жить для себя, и мне, может быть, приятнее кому-нибудь другому доставлять удовольствие, чем тебе…
Он видел, как Елена Викторовна еще более побледнела от этих слов… Но он уже не мог остановиться, раз он выпалил эти невозможные, эти ужасные слова. Его охватило новое сладострастие злобы, тем большее, чем сильнее он сжимался перед этой женщиной, когда чувствовал себя обезоруженным ее действительно самоотверженной любовью к нему.
— Ах, вот как… — сказала тихо, едва слышно, Елена Викторовна, — я не нужна… Тебе приятнее кому-то другому доставлять удовольствия, чем мне. В этом, очевидно, и кроется главная причина всего…
— Думайте, как вам будет угодно! — сказал Кисляков и ушел из дома.
С этого момента события стали развиваться с головокружительной быстротой.
XLVII
Вернувшись на другой день со службы, Кисляков остолбенел.
Комната его имела вид лазарета для выздоравливающих: около всех четырех стен стояли кровати. При чем для него была принесена его старая узенькая походная постель. Она, очевидно, для большего унижения, была поставлена около той стены, в которой находилась выходная дверь.
Оказалось, что Елена Викторовна поселила у себя приехавшую из провинции свою племянницу. Ее постель была поставлена на месте кисляковской постели, у письменного стола. Племяннице (она была востроносая девочка лет шестнадцати) было, очевидно, внушено, чтобы она не очень церемонилась с дядей, так как он — подлец и в этой комнате не хозяин.
Матрасики собак разместились в двух углах, при чем матрасик бульдога был близко от его постели.
Кисляков с первого же взгляда оценил положение. Он прежде всего почувствовал, что началась борьба без всяких прикрас, и, следовательно, у него теперь развязаны руки для самых откровенных и бесцеремонных действий. Спутывавшие его прежде интеллигентские традиции, воспоминание об Анне Карениной и Вронском — теперь отпали.
Первое, что он сделал, это поддал ногой бульдожий матрац так, что он перелетел через всю комнату к полному удовольствию собак, которые неправильно оценили положение: вообразили, что хозяин пришел в хорошем настроении и предлагает им игру. Но уже в следующий момент они поняли, чем пахнет эта игра и, после полученного под зады пинка, в панике бросились под диван.
Кисляков сейчас же передвинул свою постель на место постели племянницы. Все это было сделано молча, в то время как Елена Викторовна стояла посредине комнаты и, закусив от бессильного гнева губы, покрылась красными пятнами.
Кисляков решил, что теперь идет соревнование на крепость нервов, и мысленно сказал себе: «Черта перейдена!».
Обедал он теперь в столовой, а не дома. А когда приходил домой, то молча садился к письменному столу или ложился на свою постель. Теперь он уже не стеснялся лежать, сколько ему хотелось, и даже нарочно ложился в башмаках на одеяло, чего прежде особенно не выносила Елена Викторовна.