Но чем она становилась оживленнее, тем нервнее и угнетеннее делался Кисляков, так как ненавидел жену за этот притворный вид и за нарисованные брови.
— Ну, я думаю, можно садиться, — сказала, наконец, Елена Викторовна, видя, что у нее истощаются последние силы. — Андрей Игнатьевич, прошу вас сюда. Садитесь, господа.
Стремясь во что бы то ни стало сесть с кукольной брюнеткой, Кисляков был всецело поглощен этой мыслью и так странно бросился, чтобы захватить место рядом с ней, что на него даже испуганно все оглянулись… За столом он очутился один, раньше всех, когда гости только нерешительно брались за спинки стульев, стесняясь относительно выбора места.
Наверное, гости подумали: «Что он, оголодал, что ли так?». Наконец, все уселись. В передней, узкой части стола поместилась хозяйка со своими мелко завитыми волосами надо лбом, нарисованными бровями и широко расходящимися от корсета локтями, с ней рядом — величественная барская фигура Андрея Игнатьевича с его великолепной бородой, в сером костюме с белым жилетом. На противоположной стороне — Кисляков на захваченном им месте с кукольной брюнеткой.
На длинных сторонах стола сели остальные гости.
А тетка так и осталась сидеть за ширмой, потому что пропустила момент выйти к приходу гостей, а теперь показываться было неудобно, да и не к чему: все равно сесть было негде.
Двум незваным пришельцам достались низенькие стульца, и у них торчали из-за стола только головы, — одна бритая, другая до ужаса лохматая. Бульдог так и сидел неподалеку от лохматого, не отходя ни на шаг, и поглядывая одним глазом то на него, то на хозяйку, — очевидно, ожидая сигнала, когда начинать.
Ипполит Кисляков никогда ничего не пил, но сегодня он решил пить. Для этого было три причины: заглушить засевшую в голове мысль об этом орабочивании, т. е. о своей гибели, потом гнетущее воспоминание о телеграфной квитанции и, наконец, чтобы быть смелее с своей соседкой.
Гусев, перегнувшись до половины стола своей длинной фигурой, наливал дамам рюмки и хохотал во весь голос, так что соседи могли подумать, что тут уж началась оргия. Это развлекало и раздражало Кислякова, который думал о том, что мещанка за стеной, наверное, притаилась и все слышит. Недаром у нее за стеной такая тишина.
Все дамы пили водку, и даже кукольная брюнетка, когда Кисляков вопросительно поднял над ее рюмкой графин, с улыбкой единомышленника кивнула ему в знак согласия головой.
— Мы, кажется, поймем друг друга, — сказал ей тихо Кисляков, и она интимно наклонила к нему голову, чтобы расслышать его фразу, потом взглянула на него, улыбнувшись только ему одному в знак полного совпадения их настроений.
Кисляков сейчас же поставил под столом свою ногу так, чтобы она только едва-едва прикасалась к платью соседки, и лишь в редкие моменты, при сильном движении за какой-нибудь закуской, уже соприкасалась с ней вплотную. При такой постановке дела нельзя было понять, дотрагивается он до нее или не дотрагивается.
— Итак, товарищи! — сказал Гусев, подняв рюмку семинарски-галантным жестом и с полупоклоном оглядывая всех.
Все оживленно и весело подняли свои рюмки и с улыбками оглядывались друг на друга в ожидании тоста.
— Дорогие хозяева, позвольте приветствовать вас за то, что вы объединили нас, и мы на несколько часов можем совершенно забыть все свои неприятности, все тяжелое, гнетущее. Живете вы не пышно, — наверное так же, как и все здесь присутствующие (он опять с шутливым поклоном обвел всех глазами), в Ноевом ковчеге. Мне хотелось бы пожелать…
— Говорите потише, — сказал Кисляков, покраснев, — а то у нас через стену все слышно.
Гусев испуганно оглянулся на стену и, поперхнувшись, замолчал.
«Какое горло дурацкое: орет так, что во всей квартире слышно», — думал Кисляков, чокаясь в это время с кукольной брюнеткой, и смотрел на нее взглядом, который говорил ей, что она — изумительная женщина.
Когда потянулись к закускам, угрюмый Галахов выразил похвалу хозяйке за то, что у нее столько белого хлеба за столом и он такой хороший. Елена Викторовна заметила, что это тетя сегодня в пять часов ушла в очередь и достала такого белого.
Сейчас же разговор с особенным оживлением, но уже более пониженными голосами, завязался вокруг продовольственного дела, потом коснулся положения крестьян; потом, снизив голоса до последней степени, затронули вопрос строительства на тему о «догоним и перегоним» и вместе с этим о «крестном пути русской интеллигенции». Об этом уже говорили так тихо, что всем приходилось нагибаться головами над самым столом, чтобы услышать, — так что можно было, глядя со стороны, подумать, что они занимаются спиритизмом. При чем Кисляков делал мужчинам знаки, чтобы они не проговорились о положении дел в музее.
— Как же можно гореть и творчески работать, — сказал Андрей Игнатьевич шопотом, — когда все обращения власти только к рабочим, все для рабочих, а нас как будто нет. Мы что же, уже погребены? Нас только заставляют работать, без всякой надежды на будущее. Работать можно заставить, а творить нельзя.
Кисляков все подливал соседке, и она, раскрасневшись, мигала своими непроснувшимися глазами все чаще и милее. Его нога под столом была уже вплотную около ее ноги, и она позволяла это. Он как будто всей душой участвовал в разговоре и с живейшим вниманием следил за ним, его подбородок почти касался стола, и в то же время он целиком был сосредоточен на неожиданном романе с кукольной брюнеткой.
Он даже, в знак участия своего в беседе, сказал по поводу высказанной Андреем Игнатьевичем мысли о том, что заставить творить нельзя:
— Есть французская поговорка: «Осла можно привести к воде, но заставить его пить нельзя…».
Но сейчас же, испуганно покраснев, замолчал, потому что сидевший сбоку него Гусев, потянувшись за графином, толкнул его ногой. Сделал ли это он нечаянно, или по-дружески рекомендовал ему не распространяться при некоторых людях, — было неизвестно.
— И вот вам результат, — сказал Андрей Игнатьевич, удивленно посмотрев на осекшегося хозяина, — вот вам результат: все мы только делаем вид, что делаем, а на самом деле ничего не делаем, хотя заняты с утра до поздней ночи. Каждый рассуждает так: «Буду делать ровно настолько, чтобы не сесть в тюрьму». Отсюда безразличие у подавляющей части интеллигенции ко всему.
Чтобы говорить тише, он так низко нагнулся над столом, что его борода касалась своим кончиком красного маринада от раковых шеек, бывших у него на тарелке. Елена Викторовна видела это, и не знала, как ему сказать, чтобы он не наклонялся так низко.
— А главное — полный моральный распад, — сказала она и, наконец, решившись, отодвинула тарелку от бороды Андрея Игнатьевича. — Иногда в ужас приходишь и спрашиваешь себя, что же это сделалось с людьми, которые еще так недавно были полны достоинства, благородства, понятия о чести. Теперь ничего этого нет, — говорила, горячась и торопясь Елена Викторовна, отчего грудь ее подошла уже под самый подбородок: каждый думает только о том, чтобы как-нибудь спасти собственную шкуру.
— Верно, совершенно верно! — раздались голоса.
И Елена Викторовна, ободренная этим общим сочувствием ее словам, продолжала:
— Осталось ли что-нибудь от былого идеализма, осталась ли хоть тень былого рыцарства и мужества, когда люди твердо заявляли о своих убеждениях, верили в свою идею и не бросали ее, несмотря ни на что. И в особенности мужчины, — продолжала Елена Викторовна, в возбуждении отставляя от себя рюмки. — Теперь, когда власть…
Вдруг в дальнем углу комнаты кто-то придушенно чихнул и завозился. Все вздрогнули и переглянулись.
Это тетка, не удержавшись от своей обычной вечерней болезни, чихнула, зажав нос и рот подушкой, чтобы не было слышно. А может быть — ей нужно было выйти.
Елена Викторовна, сама на время забыв о ее существовании, сейчас же разъяснила гостям:
— Это тетя, она нездорова и не встает с постели.
Незваные гости за весь вечер еще не сказали ни одного слова и только молча уплетали за обе щеки, как будто их единственной целью было успеть наесться.