Аркадий быстро и с просиявшим лицом повернулся от окна.
— Правда, понравилась?
— Замечательная женщина… — сказал Кисляков, зная, что Аркадий уж, конечно, расскажет о его отзыве Тамаре, и ему хотелось сказать что-нибудь такое оригинальное и необычно приятное для нее, как для женщины, чтобы она заинтересовалась им.
— Ее глаза — это наивные и невинные глаза ребенка, а губы и нижняя часть лица производят впечатление женщины с большими страстями, неспокойной, переменчивой и властной. Но это в ней, может быть, никогда и не проявится, потому что надо всем преобладает наивность, не знающая зла.
Аркадий, ждавший конца речи друга с нетерпеливо-радостным выражением, хлопнул его из всей силы по плечу и сказал:
— Замечательное определение! Именно наивность, не знающая зла. Это ребенок, глупый ребенок, хотя и часто капризный. Нет, ты положительно замечательно определил.
И он даже сделал движение бежать в ту комнату, где была Тамара.
— Ты только не говори ей, — сказал Кисляков.
— Отчего?
— Так, не нужно.
— Ну, хорошо… — сказал Аркадий, и Кисляков увидел по его лицу, что он непременно ей скажет.
— Потом у нее чудесная фигура! Какие руки! В них чувствуется женственность и в то же время почти мужская сила.
Собственно, он должен был бы сказать, что больше всего его поразили ноги. Ноги и зад. Но об этом невозможно было сказать мужу, который к тому же был его другом.
Тамара из спальни прошла в коридор, где была общая кухня, и, вернувшись, села к столу, щуря глаза на Аркадия, который все еще ходил по комнате.
Кисляков заметил, что когда она смотрела издали, то глаза ее близоруко щурились, и это очень шло к ней, хотя она и скрывала свою близорукость.
— Надо насыпать чаю, — сказал Аркадий и, открыв буфет, стал пересыпать чай из свертка в стеклянную чайницу.
Было такое впечатление, что, несмотря на покрикивание Аркадия, Тамара не умела хозяйничать. Она сидела у стола, и у нее даже не появилось стремления собрать разбросанные на столе карты для пасьянса, ножницы и перчатку с прорванным пальцем, — как будто это не касалось ее.
Потом, когда прислуга принесла самовар, Аркадий стал заваривать чай и подавать Тамаре посуду, а она только сидела и принимала чашки.
— Да, ну что же, как твои дела? — спросил Аркадий у жены. — Есть какая-нибудь надежда?
По спокойному лицу Тамары вдруг прошла болезненная гримаса.
— Я пять часов высидела на этой ужасной бирже. Муся меня познакомила с несколькими режиссерами, все обещают, но только не теперь. Муся хочет познакомить меня еще с одним кинорежиссером, иностранцем, который поедет снимать картину в Одессу. Не будем об этом говорить!.. — вдруг почти крикнула она.
Кисляков чувствовал разочарование от того, что она почти не смотрела на него, как будто в комнате сидел обыкновенный, ничем для нее не интересный человек. А вопрос Аркадия о ее делах, очевидно, совершенно вытеснил из ее внимания всякую мысль о госте.
— Но я счастлива, — сказала вдруг Тамара, — счастлива, что я в Москве. Как я стремилась сюда! Какая там у нас среди интеллигенции убогая, тусклая жизнь, вы не можете себе представить!
Говоря это, она обратилась к Кислякову.
— Не услышишь ни одной интересной мысли, не увидишь ни одной яркой личности. Еще в первые дни знакомства люди стараются показать себя, высказать умные мысли, а потом… — Она безнадежно махнула рукой.
— Ну, а как же Левочка и дядя Мишук? — сказал Аркадий, и прибавил: — Отдельные личности, и прекрасные личности, есть, но, конечно, общий фон… Переломлен хребет…
На возражение Аркадия Тамара ничего не ответила, она занялась разливанием чая и, прищурив глаза, оглядывала стол, проверяя, все ли на нем есть.
— Мне кажется, это оскудение человеческого материала есть результат преобладания тенденции общественности над личностью, — сказал Кисляков. — Если личность не находит нужной для себя пищи, она гаснет и превращается в ничтожество, не имеющее своих мыслей и своих задач. А ведь все мировое движение есть результат, так сказать, анархического и «непланового» продвижения отдельных личностей, но никак не масс. Масса всегда идет туда, куда направляет ее сильная личность. А раз личность не может осуществить себя, значит — дело идет к остановке, к уничтожению личности, и благодаря этому со временем наступит полная остановка в тех же массах.
— Это замечательно верно! — сказала Тамара и как-то внимательно, как бы даже с легким удивлением, взглянула на Кислякова.
— Я немножко не согласен, — сказал Аркадий, нарезывая сыр. — При таком отношении к личности вырастает непомерная гордость, эгоизм и обманчивое убеждение в самозначительности. Это служит разъединению, а не единению людей. Здесь нет элемента любви и добра.
— А я с тобой не согласна! — сказала Тамара, быстро взглянув на Кислякова. — Нужно сначала наполнить свою личность содержанием, тогда и «единение» будет значительно. А так — ноль да ноль и при единении будут в результате ноли. Хотя и добрые ноли, — прибавила она, улыбнувшись и опять быстро взглянув на Кислякова, как бы за подтверждением своих слов.
У нее после долгого провинциального молчания, очевидно, было сильное интеллектуальное возбуждение, глаза ее блестели сильным блеском, щеки разгорелись от румянца.
Кисляков чувствовал, что его слова вызывают в ней интерес, и от этого он говорил с таким подъемом и оживлением, с каким не говорил давно. Хотя он говорил то, чем давно перестал сам жить, но это не ослабляло его подъема, так как подъем вызывали не высказанные им мысли, а оживленное внимание женщины, смотревшей на него.
Вдруг Аркадий встал из-за стола, сделав таинственный жест, и пошел к буфету.
— Надо как-нибудь ознаменовать нашу встречу, — сказал он, доставая оттуда припасенную бутылку вина. — Это — коньяк.
— Какой ты у меня умный, — сказала Тамара. — Я не знала, что ты догадался. — Говоря это, она встала и обняла за шею Аркадия; потом, отходя от него, взглянула на Кислякова. Тот по этому взгляду почувствовал, что он уже признан своим человеком, и она при нем не стесняется быть нежной с мужем.
— Милый, давай придвинем стол к дивану, так будет уютнее.
— Прекрасно.
Мужчины взялись за стол и вместе с самоваром и посудой передвинули его к дивану, стоявшему у стены. А висевшую над ним лампочку притянули веревочкой, привязав ее за гвоздик на стене так, чтобы она висела над столом.
Тамара села на диван. Аркадий хотел посадить рядом с ней друга, но она сказала Аркадию:
— Я хочу, чтобы ты сел со мной.
— Вот тебе раз! — Она у меня дикарка и всегда боится нового человека, пока не привыкнет к нему.
Стали откупоривать коньяк, и тут оказалось, что нет штопора. Аркадий оглядывался по комнате, ища, чем бы его заменить, Кисляков вспомнил про свой кинжал и подал его ему.
Взгляд Аркадия, точно чем-то пораженный, остановился на кинжале, и он побледнел.
— Что ты? — вскрикнули в один голос Кисляков и Тамара.
— Так, ничего… прилив к голове, — сказал Аркадий.
И он стал концом кинжала выковыривать длинную пробку.
— Почему ты так побледнел? Тебе плохо? — спрашивала Тамара.
— Нет, теперь все прошло, — сказал Аркадий, стараясь улыбнуться.
Налили рюмки и чокнулись, стали маленькими глоточками запивать коньяком чай.
— Ты не знаешь, чем является для меня этот человек? — сказал Аркадий. — Мы без тебя говорили с ним, что самое редкое теперь, при оскудении высших отношений между людьми, это — друг, т. е. человек, который тебя не предаст ни при каких условиях жизни. Современному поколению не понятно это слово, как понятно оно нам с ним.
Тамара выпила три рюмки коньяку, и щеки ее разгорелись, а глаза заблестели еще больше.
Она сидела рядом с Аркадием на диване и прижалась своей горячей щекой к рукаву его блузы около плеча. Она была очень нежна с Аркадием, смотрела на него снизу вверх, так как ее голова была ниже его, и, когда он клал свою руку на ее соломенно-белые волосы, шаловливо терлась щекой об его руку. В то же время глаза ее невинно-внимательно смотрели на Кислякова.