Когда началось представление, глаза Тамады жадно приковались к сцене. Она сидела, следя за каждым движением актеров, и наклонялась то направо, то налево, чтобы лучше видеть из-за головы сидевшего впереди человека с толстыми плечами и большой лысиной.
На сцене был изображен парижский бульвар с кабачком направо и с нарумяненными девицами и нарядными дамами полусвета в необычайных шляпах. Они ходили или сидели, закинув ногу на ногу, с папиросами в холеных руках с отставленными мизинчиками. Повидимому, изображая разлагающуюся Европу.
И видно было, что Тамара в сильной степени переживала то, что видела на сцене.
Она даже один раз прижалась к плечу Кислякова и сказала:
— Я хочу в Париж… Вы свезете меня?..
— Да… — ответил тихо Кисляков. — Только почему «свезете», а не «свезешь?»
— Свезешь… — сказала Тамара. Кисляков сжал ей руку, как бы говоря этим, что не только в Париж, а куда угодно.
— Я хочу в экспрессе, — сказала Тамара. — В Париже, я слышала, чудесные гостиницы, обставленные как дворцы, а все женщины одеты в шелк и креп-де-шин. Мы будем там много, много ездить и ходить.
Она опять нежно прижалась к Кислякову. Тот ответил ей тем же. А сам подумал о том, что ей нужно будет предложить хоть чаю, но сначала непременно проверить, не медные ли копейки в кармане, вместо двугривенных. Если окажется, что все — двугривенные, то когда предложить: в первом антракте или во втором? Лучше во втором, а то она перед концом опять захочет пить, и выйдет катастрофа.
Насколько она была для него безразлична, когда сама к нему льнула, настолько теперь, когда она холодна и равнодушна, она стала для него почти болезненно необходимой.
И, чтобы хоть как-то склонить ее на свою сторону, приходилось удовлетворять ее жажде широкой жизни, говорить о Париже и тем все больше и больше внушать ей мысль о своих неограниченных денежных возможностях.
Получились роковые ножницы, у которых одним концом было ее представление о его крупных финансах, а другим — беспросветная действительность в виде двугривенных в кармане, могущих оказаться копейками.
В антракте они пошли под руку по фойе. Тамара шла рассеянно, как бы не имея никакого отношения к своему спутнику, и все водила глазами по встречным лицам.
— Чай я думаю пить во втором антракте, — сказал Кисляков.
— Я сейчас не хочу чаю, — коротко ответила Тамара, вся поглощенная рассматриванием двигавшейся направо и налево толпы.
— Да, рано еще, лучше во втором, — согласился Кисляков.
Нужно было бы весело болтать, чтобы даже проходившие мимо оглядывались на него и улыбались его остроумию, но его каждую минуту угнетали всякие соображения. Когда они, например, проходили мимо стойки буфета, ему показалось, что Тамара посмотрела на коробки с шоколадом, которые стояли открытыми. Она, наверное, смотрит на них и думает: «Чаю предлагает, а вот коробку шоколада жаль предложить, имея такие возможности».
И поэтому всякий раз, как они проходили мимо буфетной стойки, Кисляков находил предлог показать ей какую-нибудь картину на стене или интересное лицо в противоположной стороне от буфета.
— Боже, ну как хочется хоть куда-нибудь устроиться, — сказала с тоской Тамара, оглядываясь по сторонам, точно ища кого-то. — Так надоела эта серая беспросветность.
Кислякова задели эти слова.
— Я думал, что тебе хоть что-нибудь дала встреча со мной, — сказал он обиженно.
— Ах, да я не про то совсем. Я говорю, что меня угнетает несамостоятельная жизнь, когда приходится за каждым рублем обращаться к мужу.
Вот здесь надо бы сказать:
«Какой вздор, возьми у меня денег, сколько тебе нужно».
Но ему пришлось только промолчать.
Когда они пришли в зал, Тамара все оглядывалась, ища по рядам кого-то.
— Неужели они не пришли? — сказала она.
— Кто?
— Мои подруги, которые обещали познакомить меня с режиссером.
Едва только кончился второй акт, Кисляков поспешно сказал:
— Ну, вот теперь пойдем пить чай.
Точно он во все время действия думал только об этом. Они пошли, но едва только вышли в фойе, как какая-то тоненькая девичья фигурка подбежала к Тамаре и обняла ее.
— Ну вот! А я все глаза проглядела, — сказала Тамара, обрадовавшись и совсем другим тоном — живым и веселым, а не тем, каким говорила со своим спутником. Потом подошли еще две девушки в коротеньких платьях и длинных шелковых чулках, по-модному подстриженные, с напомаженными кончиками загибающихся у висков волос. С ними были два молодых человека фокстротного типа с тонкими талиями, в модных пиджаках с широко расходящимися на груди пуговицами.
Все остановились, загораживая дорогу проходящим, пока, наконец, Тамара сказала:
— Пойдемте пить чай.
Кисляков почувствовал, как волосы зашевелились у него на голове при этой фразе. Что будет, когда вся эта орава сядет за стол? Тут будет позор и скандал, даже если в кармане окажутся все двугривенные и ни одной медной копейки.
— Нет, я хочу посекретничать с Тамарой, — сказала раньше всех подошедшая тоненькая девушка, и две девушки с фокстротными молодыми людьми отошли.
Кисляков перевел дух и, подойдя к девушке, подававшей чай, с дрожащими еще руками от пережитого страха спросил два стакана.
— А вы что же? — спросила удивленно Тамара.
— Не хочется что-то. — И подвинул к ним вазу с пирожными.
Тоненькая девушка надкусила пирожное и, сделав незаметно гримасу, положила его на тарелочку. Кисляков подумал, что нужно ей предложить другое, но его охватил ужас от мысли, что эта особа с тонким вкусом перекусает все пирожные и, тогда — он пропал!
Но девушка сказала:
— Здесь вообще не стоит есть пирожные, они всегда черствые.
При этой фразе Кисляков почувствовал к ней благодарную признательность за ее тонкий вкус. Он приободрился и даже оживился.
— Это твой муж? — спросила тоненькая девушка тихо у Тамары, с заинтересованным оживлением.
— Вроде этого… — ответила Тамара с таким же оживлением. И Кисляков почувствовал, что Тамара показывает его, как женщина показывает свою обновку при встрече с подругой.
— Вот он, пришел! — вдруг сказала девушка.
Она вскочила и подошла к высокому плотному мужчине с белыми ресницами и белокурыми волосами, тщательно причесанными.
Он стоял в конце фойе, как театральный человек, пришедший к концу спектакля, и с поражающей бесцеремонностью разглядывал лица женщин, которые двигались по кругу фойе. Иногда на его лице появлялась чуть заметная улыбка, с которой он смотрел в лицо проходящим женщинам. Ему точно в голову не приходило, что кому-нибудь может быть неприятно его внимание.
Это был Миллер, — кинематографический режиссер, говоривший с довольно сильным акцентом по-русски.
Подруга Тамары подбежала к нему и, что-то шепнув, потянула его за руку по направлению к столику, за которым сидели Тамара с Кисляковым.
Он как бы нехотя пошел ленивой походкой и в то же время вглядывался в Тамару. Она ему, видимо, понравилась, так как его лицо сразу оживилось. Он вдруг стал светски предупредителен и почтителен, когда целовал руку Тамары и говорил с нею. (Кислякова он не замечал.)
А Тамара, забыв о своем спутнике, робела перед этим важным, уверенным в себе мужчиной, да еще иностранцем.
— Я буду просить вашего разрешения заснять вас, — сказал Миллер, — у вас интересные для меня лицо и внешность. Да, я думаю, она для всякого интересна, — прибавил он, осторожно улыбнувшись.
Тамара покраснела, как девочка, когда такой важный мужчина сказал ей комплимент.
Кисляков почувствовал укол и оскорбление от того, что его даму при нем рассматривают, как лошадь, не справляясь, насколько ему приятно это, даже не замечая его. А она довольна… Вот сейчас взять бы ее под руку и увести от этого нахала, сказав ему: «Моя жена не нуждается в заработке», — потом посадить в автомобиль с зеркальными стеклами и увезти домой. Но дело в том, что не только на автомобиль, а даже на трамвай не было денег. Благодаря этому он не увел Тамары и ничего не сказал. Он стоял в стороне, рассматривал картину на стене и делал вид, что ему нисколько не скучно. Он даже сделал кулак трубочкой и попробовал смотреть на картину таким образом.