Выбрать главу

Колоссальная постройка стадиона имела вид овального амфитеатра, занятого трибунами, пестревшими массой народа, флагами, красными полотнищами с белыми буквами. Виднелись кепки, картузы, шляпы, красные платки. А из проходов выливались все новые и новые толпы народа, который растекался по скамьям. Внимание всех было устремлено на гладкую зеленую лужайку овальной формы, на которой должно было происходить состязание, а сейчас доканчивали партию вторые команды.

Все входившие, увидев бегущие фигуры в синих рубашках и красных трусиках, тревожно спрашивали:

— Что, началось?..

— Нет еще, это вторые команды, — отвечал кто-нибудь.

И спрашивающий, хотя часто и не понимал, что такое «вторые команды», все-таки удовлетворялся этим ответом и проходил по рядам, ища своего места.

— Видал, какая махина? — сказал Полухин, когда они сели рядом. — Говорят — первый стадион в Европе по величине.

— Да, — сказал Кисляков, — разглядывая сквозь пенснэ стадион. — До революции у нас таких вещей не было. Вот тебе живая пропаганда коммунизма.

— Когда же начнется-то? — нетерпеливо спрашивали в рядах.

— Сначала эти должны кончить.

— Да на что они нам нужны? Пусть они идут кончать в другое место. Нам австрийцев нужно.

— Будут и австрийцы.

Особенное нетерпение выражал какой-то человек в технической фуражке, который поминутно вставал с своего места, возмущался по поводу опоздания состязания, потом опять садился и нетерпеливо сдвигал на затылок фуражку.

Наконец, по всей огромной массе людей, сидевших на скамьях трибун, пробежал тревожно возбужденный шелест.

Кто-то крикнул:

— Идут!

Все стали приподниматься и растерянно оглядываться, не зная, откуда ждать появления команд, а главное — иностранных противников.

— Где они, где?

— Вот, из тоннеля идут!

Показались люди в пиджаках и в пальто, с фотографическими аппаратами.

— Да нет, это фотографы.

Вдруг вся масса стадиона дрогнула от раздавшихся аплодисментов и рукоплесканий: из тоннеля легко выскочила одна фигура в красной, потом в голубой спортивной одежде, в пристегнутых резинкой носках, и туфлях, а за ними стали легко высыпаться на зеленую лужайку остальные. Красные перемешивались с голубыми.

— Какие наши? Красные? — послышались торопливые вопросы.

— Нет, наши голубые.

— Вот как?

Зрители переглядывались, довольные тем, что наши как бы из гостеприимства уступили приезжим свой цвет.

Музыка заиграла туш. Красные и голубые фигуры, казавшиеся издали маленькими, почти игрушечными, стали в круг посредине, голубые против красных. И одна фигура в голубом поднесла противникам большой букет цветов. Это вызвало взрыв аплодисментов со стороны бесчисленных зрителей (их было свыше сорока тысяч).

Кисляков чувствовал какой-то новый подъем, совсем незнакомый ему. Этот подъем был оттого, что он видит это колоссальное сооружение, наполненное многочисленной массой народа, подавляющую часть которого составлял пролетариат. И он, Ипполит Кисляков, сидит среди этой массы как свой, и даже в привилегированном положении.

— Вот привести бы сюда всех сомневающихся, — сказал он Полухину, так как в это время сам был полон одушевления и подъема.

Вдруг послышался знак команды, и голубые фигурки отделились от красных. Одни побежали на одну половину зеленой лужайки, другие на другую.

Состязание началось.

Когда большой мяч, поданный ловким ударом с нашей стороны, летел в сторону австрийцев, все с замирающим дыханием следили, как за ним бросались красные и голубые фигуры, поддавали его головами, ногами, гнали по траве, спутывались в толпу, и вдруг мяч опять вырывался и летел через головы еще дальше в сторону австрийцев, производя среди них сумятицу и замешательство.

Человек в технической фуражке вскакивал и плачущим голосом, каким кричат борзятники при травле волков, кричал:

— Хорош! Хорош! Гони!..

И когда мяч начинал уже метаться между ногами вблизи вражеских ворот, он умоляющим голосом вскрикивал:

— Ну! Ну!

И всем телом делал движение вперед, как бы внутренним усилием помогая своим.

Но когда голкипер противников, охранявший ворота, бросился на летевший к нему мяч и, поймав его на лету, падал вместе с ним в пыль животом, так как обе руки были заняты, человек в технической фуражке первый начинал неистово аплодировать ловкому противнику. И все трибуны оглашались рукоплесканиями. Все оглядывались друг на друга, и на довольных возбужденных лицах чувствовалось, что они рады справедливо аплодировать ловкости иностранных противников, как будто этим показывали, что для них нет иностранцев, а есть такие же товарищи.

Кисляков, сам не понимавший, почему он все-таки втайне сочувствовал своим, тоже начинал аплодировать при ловком ударе противника и чувствовать удовлетворение от этого. Вероятно, австрийцы будут довольны и дома расскажут, как русские аплодировали им наравне со своими.

Оглянувшись безотчетно назад, Кисляков увидел секретаря ячейки Маслова. Он не сидел, а стоял в кучке людей, которым не хватало места, у задней стены трибуны.

Кисляков оживленно кивнул ему головой. Но Маслов не ответил на его поклон и отвернулся. То ли он не заметил поклона, то ли ему не понравилось, что Кисляков сидит дружески рядом с Полухиным — было неизвестно. Но у Кислякова появилось неприятное, тревожное ощущение, он каждую минуту чувствовал, что сзади него стоит Маслов и, наверное, теперь будет отмечать каждое его движение.

«Может быть, он в самом деле не заметил, что я ему поклонился? А может быть — недоволен, что я сижу, а он стоит где-то сзади?» — думал Кисляков и с раздражением смотрел на человека в технической фуражке, который, вызывая улыбку у соседей, каждую минуту вскакивал и кричал плачущим и умоляющим голосом:

— Хорош! Хорош! Гони! Ну, ну, еще!..

Он старался не думать о Маслове, но к состязанию вдруг потерял всякий интерес.

L

Музей был уже совершенно реорганизован. Мирный этап революции был представлен двумя периодами — восстановительным и реконструктивным.

В одном зале были макеты новых электростанций: Волховстроя, Днепростроя. На светящейся карте отмечались пущенные предприятия, крупные заводы, были помещены модели многих изобретений, появившихся за это время.

В другом зале из игрушечных домиков были изображены колхозы с новым укладом жизни, с работающими на полях тракторами. И на светящейся карте, как флажки во время войны, указывающие продвижение фронта, лампочки указывали число возрастающих колхозов и совхозов.

Полухин ужасно радовался, когда зажигались на темных местах новые лампочки, и был похож на мальчика, который смотрит на зажигаемую рождественскую елку.

Из старых сотрудников-интеллигентов осталось очень мало народа, работали большей частью новые — комсомольцы.

— Вот, брат, университет-то! — говорил иногда Полухин, обходя с Кисляковым залы. — Глянул и сразу видишь всю линию, как на ладонке, от чего дело шло и к чему пришло. А то набрали царских шапок, а что с ними делать — никому неизвестно. Теперь и шапки на месте. Без тебя я такой штуки не сделал бы.

— Ну, да это что там, — говорил Кисляков, как будто ему было неприятно выслушивать эти похвалы.

— А я говорил и еще раз скажу, что, не будь тебя, и я бы ничего не сделал. А кроме того, ты совершенно переродил меня. Помнишь, как ты сказал мне, что ты мне веришь больше, чем иным своим товарищам? Я тогда почувствовал к тебе такую любовь, какой не чувствовал ни к кому из своих, и мысленно сказал себе, что я уж никогда от тебя не отмежуюсь, как теперь говорят, никогда тебе не изменю. Если тебе будет плохо или тяжело, всегда рассчитывай на меня. Я уж не вильну от тебя в сторону.

Придя в музей, Кисляков зашел к Полухину в кабинет. У него был в это время прием. Кисляков молча поздоровался с ним, как свой человек, и сел в стороне на окно.

Покурив, он хотел уходить, но Полухин окликнул его и отвел к дальнему окну; посетители молча ждали, а он стал говорить о том, что ячейка, кажется, подводит под него мину, и, вероятно, предстоит борьба.