Выбрать главу

Полухин при этом крутил ослабевшую пуговицу на блузе Кислякова. Тот молча, серьезно слушал, в то же время как бы чужими глазами отмечая доверие к нему Полухина и его дружеский жест — кручение пуговицы.

— Чего они? — спросил он, взглянув на Полухина.

— Не нравится, что я больно самостоятельно командую, — сказал Полухин и пошел к своему столу. А Кисляков вышел из кабинета и пошел по коридору. Ожидавшие своей очереди приема посетители расступились перед ним, оглядываясь на него, как расступаются, когда из кабинета выходит близкое начальнику лицо. И он как что-то естественное принимал это обращенное к нему внимание и, точно не замечая взглядов, пошел в ячейку.

У него было возмущение против ячейки, которая затевала травлю против Полухина. «Ни минуты покоя не дают, — подумал он, — ведь человек делает дело, и делает прекрасно; нет, надо его копнуть, а дело развалить». Он при этом беспокоился не только за Полухина, — он мог иметь основание беспокоиться наравне с Полухиным и за себя в силу своей дружбы с ним. У него поднялось раздражение против комсомольцев.

Но он с толчком в сердце вдруг подумал: не потому ли Маслов не ответил на его поклон, что считает его другом Полухина, против которого он повел сейчас кампанию.

Войдя в комнату ячейки, он застал там целое собрание. Кто сидел в кепке за столом на деревянном диванчике, кто на окне, остальные просто стояли, окружив плотным кольцом стол, за которым сидел Маслов.

При стуке двери лица повернулись к вошедшему, и на секунду замолчали, как замолкают, когда входит человек, относительно которого не совсем уверены, можно ли при нем говорить.

Прежде Кисляков, увидев собрание, покраснел бы и, извинившись, закрыл дверь и ушел. Но теперь он смело вошел, показывая всем своим видом, что он такой человек, при котором можно все говорить. Он подошел к столу и, кивнув Маслову, оперся на плечо белому Чурикову, дружески подмигнув ему.

Разговор в комнате снова возобновился; сначала несмело, потом, вдруг прорвавшись, заговорило сразу много голосов.

Разговор шел о работе музея и, в частности, о Полухине. Говорили, что он совершенно оторвался от массы, ячейка для него ничто, общественной работы никакой.

— Ага, вот я говорил ему это! — громко сказал Кисляков.

И почувствовал, что он сказал это так свободно, как говорит человек, которому нечего бояться или подслуживаться. И он говорит, что думает. Он и действительно не думал подслуживаться. Этого не позволила бы ему сделать его интеллигентская честность мысли, которая сейчас же отметила бы его фальшивый шаг, но он хотел словами разрядить атмосферу и найти для своего друга извиняющие его объяснения.

— Я ему не один раз говорил, а он все хочет блеснуть перед вами законченной работой, — продолжал Кисляков. — Он очень ценит вас, ведь он и начал с того, что поставил вас на первое место, ведь до него тут кто был…

— Нам первого места не нужно, — сказал Маслов, — нам нужна общественность в работе, а то действительно, может быть, налицо ценные результаты в смысле дела, а в смысле общественности — ничего.

Кисляков почувствовал испуг при первой половине фразы, которую Маслов сказал как-то жестко, не взглянув на защитника, но вторая половина — о ценных результатах — заставила его облегченно перевести дыхание: она была сказана более мягко, как будто слова Кислякова оказали свое действие.

— А то в самом деле, — продолжал Маслов, — получается странная вещь, что интеллигент оказывается нам более близким человеком, чем свой коммунист — пролетарий.

Кисляков при этой неожиданной фразе едва удержал лицо от непроизвольных радостных движений, он только сделал движение горлом, как будто что-то проглотил. У него было такое чувство, какое бывает у солдата, который поймал на себе пристальный взгляд генерала и все мучился этим, а потом со страхом шел, ожидая получить выговор. И вдруг, вместо этого, получил «Георгия» первой степени.

И, казавшееся прежде несимпатичным, лицо Маслова теперь представилось ему совсем в другом свете. И то, что он был всегда очень сдержан, и с ним трудно перейти на фамильярно-товарищеские отношения, это еще больше увеличило значение сказанной им сейчас фразы.

Кисляков про себя отметил, что у него очень удачно вышло с защитой Полухина, он даже как бы обвинял его (и потому выказал себя совершенно беспристрастным судьей), но в то же время сказал, что Полухин очень ценит членов ячейки, и этим несколько смягчил их враждебное настроение.

А главное — оказалось, что тревога была напрасна. Маслов против него — Кислякова — решительно ничего не имеет, он принят здесь как свой человек.

Он хотел побежать к Полухину, чтобы рассказать ему о своей удачной защите его, но, подумав, что комсомольцы увидят и объяснят по-своему его беседу с Полухиным, вернулся почти от самой двери кабинета.

LI

На главном участке — на служебном — Кисляков чувствовал себя перешагнувшим на другой берег. Но оставалось еще одно узкое место — это борьба с отрядом имени Буденного. Отряд, еще более окрепший за последнее время, явился неожиданной злой силой, которая поставила заслон для переправы Кислякова полностью на другой берег и держала одну его ногу все еще на старом берегу.

Он не мог войти в общественную жизнь дома, как он вошел на службе. Отряд компрометировал его с неустанной энергией. И на Кислякове, благодаря разоблачительствам отряда, образовался налет «чуждого элемента». Одно время он почувствовал себя оставленным в покое. О нем как будто забыли. Но это объяснялось временным отвлечением внимания отряда на свои внутренние дела. Его тоже коснулось частичное разложение. Впервые за все время существования отряда было произнесено в его среде жуткое слово «растрата». Мещанкин сын Печонкин, стойко выдерживавший до этого все соблазны, поскользнулся… Он заведывал кассой отряда, и, когда навезли с юга арбузов, которые лежали целыми грудами на улицах перед фруктовыми палатками, он, как шальной, ходил около этих арбузов. Его отуманенную голову стала преследовать мысль — одному съесть целый арбуз, чтобы как следует наесться. Купленный отрядом вначале арбуз и съеденный с агитационной целью только раздул тлевшее пламя.

В результате этого он украл общественные деньги, семьдесят копеек, купил арбуз и, забравшись в самый дальний угол двора, там прикончил его один, как и было задумано.

Это было легкомысленно, глупо и, главное, сейчас же обнаружилось: Саня Тузиков наткнулся на него, когда он пожирал последние куски и выгладывал до белого мяса корки. Щеки у него были все красные от арбузного сока. Он так и застыл в тот момент, когда вгрызся в круглое донышко арбуза, держа его обеими руками.

Отряд в своей основе был настолько крепок и не заражен кумовством, что этот поступок в тот же момент был отдан на суд общественности.

В кустах было несколько экстренных заседаний, при чем даже малолетние, — которые пострадали всего, может быть, на какую-нибудь копейку, — принимали самое активное участие в обсуждении факта позорного разложения одного из старейших членов отряда. На мгновение пошатнулась у всех вера: кому же можно доверять? кому поручить кассу отряда? Массы еще были слабы по своему малолетству и считать в большинстве случаев могли только до десяти.

Печонкин сам, кажется, был убит своим провалом больше всех. Никто еще не видел его в таком униженном состоянии, когда он клялся и божился (его остановили, указав на нецелесообразность приема), клялся, что это первый и последний раз. Он обещал немедленно покрыть растраченные суммы. Когда у него спросили, из каких это он источников покроет, Печонкин замялся и сказал, что украдет у матери. Все были озадачены. Получился заколдованный круг: один раз украл, а теперь для исправления своего греха будет второй раз красть, хотя и у матери, т. е. у чуждого элемента. Этот вопрос дебатировали на нескольких заседаниях и все-таки не могли прийти ни к какому определенному заключению.