Аркадию в определенном, приемлемом для него смысле, т. е. что он ничем не изменил интеллигентским заветам.
Кроме того, он говорил с подъемом, который чувствовал в себе даже сам, еще и потому, что в другой комнате за дверью была жена Аркадия. И раз она одних взглядов с Аркадием, то ему было приятно, что она его сейчас слышит. Вероятно — одевается для него. Спросить про нее было неловко, Аркадий может подумать, что он больше всего из-за нее пришел. И поэтому он только прислушивался, не послышится ли за дверью какого-нибудь звука. Но там все было тихо.
— Если с кем-нибудь случится несчастье, то все знакомые сразу становятся холоднее и сейчас же начинают его избегать, чтобы не пришлось помогать и сочувствовать, — продолжал Кисляков.
— Да, это страшная вещь, — сказал Аркадий, задумчиво глядя сквозь пенснэ куда-то в даль.
— А какой моральный распад! Вот у нас сейчас в квартире есть одна пара: оба красивые, еще молодые интеллигентные люди, еще недавно служившие всем примером, сейчас разводятся, он выгоняет ее с квартиры, чтобы поселиться с новой женой, а она подает на него в суд, — наверное, будут судиться из-за вещей.
Аркадий болезненно поморщился.
— Подумай, судиться из-за вещей с человеком, у которого были общие с тобой духовные ценности.
— Потому и судятся, что никаких ценностей уже давно у них нет. Это — моральное вырождение, — сказал Аркадий. Потом подумав, прибавил: — Да, Бог ушел из нашей жизни. Только — навсегда или нет?
Кисляков удивился этому упоминанию о Боге, о котором Аркадий прежде слышать не мог. Но не высказал своего удивления, а даже сам прибавил:
— Да, ты совершенно прав, именно — Бог ушел из нашей жизни, и осталось только одно борющееся за свое существование животное.
— Ну, а как общее положение?
— Что же общее положение, — сказал Кисляков, пожав плечами, и, прежде чем успел опомниться, язык сам выговорил: — белая мука тридцать рублей пуд. Процветает казенное творчество, а личность с ее инициативой загнана в щель. Стараются только о том, чтобы как можно больше настроить всего. Но, воздвигая каменные строения, совершенно уничтожают человеческую личность и душу. Они думают, что принуждением все можно сделать. Есть хорошая французская поговорка…
— Но сами коммунисты что собой представляют? — спросил Аркадий, перебив друга.
Кисляков хотел было сказать, что «в большинстве — это упорные фанатики, совершенно не видящие живой жизни, все принципы жизни заменившие принципом силы, убившие всякую свободную мысль в стране» и т. д., но ему вдруг стало заочно стыдно перед Полухиным: ему говорит одно, а тут будет другое говорить.
— Знаешь, я последнее время присматриваюсь к коммунистам, — сказал Кисляков, — и должен признаться, что, несмотря на неверную от начала до конца политику, среди них есть люди высокой честности, — мало того, есть светлые личности. И они дают широкие возможности для творческой работы, предоставляют человеку с инициативой полную свободу. Только делай. Причем совершенно нет начальнической фанаберии. А уж людей они умеют выбирать, в этом нужно отдать им полную справедливость.
— Да, это я тоже могу сказать. Для науки они, например, делают очень много. Прежнее правительство десятой доли того не делало. Все это верно, — сказал грустно Аркадий.
Кисляков оживился от того, что Аркадий тоже похвалил коммунистов, и, чувствуя холодок в спине от того, что друг его понимает, и от того, что он может говорить вполне искренно, от всей души, — продолжал:
— Среди них чаще встретишь человека, которого можно уважать, чем среди интеллигенции. У них есть своя идея, святыня, если хочешь. А у наших интеллигентов…
— Переломлен хребет… — вставил, разводя руками, Аркадий. И прибавил:
— Да, хребет переломлен. Он грозит переломиться у целой половины человечества. И напрасно они так благодушествуют, — прибавил он, показав пальцем куда-то на запад. — Такого упорства и постоянства, с каким долбится камень истории мира, человек еще не видел. И сочтены уже сроки, когда этот камень расколется и рассыплется в прах под их ударами.
Они помолчали.
— А где же жена? — спросил Кисляков, решив, что теперь можно спросить про нее. Даже, пожалуй, неловко не спросить.
— Она убежала к своим театральным подругам. Ведь она у меня начинающая артистка и сейчас мечется, не может нигде устроиться. Мне иногда делается за нее больно и страшно.
Кисляков почувствовал укол обиды: он посылал телеграмму с таким теплым, интимным обращением, предназначавшимся для нее, а она даже не могла побыть дома в этот вечер, хотя знала, что он придет.
Ему мерещилась тонкая поэтическая дружба с ней, полубратская дружба, так как он не мог думать о жене своего друга ни в каком другом смысле. Она могла бы быть для него чем-то вроде сестры с неуловимым налетом подавленного другого чувства, которое будет только усиливать и обострять их близость.
— Вот ее карточка, — сказал Аркадий.
Он вышел в другую комнату. В приотворившуюся дверь Кисляков увидел непокрытую, очевидно — с утра — постель, большое ореховое кресло, обитое зеленым репсом, разбросанные по стульям чулки и прочие части женской одежды. Он оглянулся по комнате — и тут не было видно следов женской руки, хотя бы в этой колбасе на бумажке.
Аркадий принес и подал другу карточку, а сам вернулся к своему ящику, как бы не желая мешать впечатлению и, в то же время, очевидно, ожидая приговора.
Кисляков увидел на карточке женщину, скорее девушку лет двадцати. На ней была беленькая блузка и длинные — за колено — чулки, видные из-под короткой юбки. Она сидела на изгороди, — видимо, снималась где-то на даче.
Первое, на чем задержались глаза Кислякова, были ее ноги. Странно было видеть у такой тоненькой девушки такие полные и совершенно круглые у сгиба колен ноги.
— Ну, как? — спросил Аркадий.
— Очень красива, — ответил Кисляков и подумал о том, что ему, вероятно, не придется с такой гордостью спрашивать Аркадия про свою Елену Викторовну.
Аркадию, видимо, было очень приятно слышать мнение друга, но он, чтобы не показывать этого, занялся ящиком. Ему нужно было поддеть крышку и приподнять ее, так как клещи не могли захватить слишком глубоко вбитых в мягкое дерево шляпок гвоздей. Он не находил ничего подходящего.
— Вот возьми этим попробуй, — сказал Кисляков, вынув из-под пиджака свой кинжал.
Аркадий, не взглянув, взял и поддел им крышку. Но кинжал, вместо того, чтобы итти вверх, скользнул в сторону по щели. Аркадий, вскрикнув, зажал рукой обрезанный палец. Кровь частыми каплями потекла на пол, на обивку кресла, и, когда он пошел в спальню, чтобы промыть рану и завязать, на полу осталась целая дорога из капель крови.
— Какой ты неловкий, — сказал Кисляков
Он все сидел и ждал, что, может быть, придет хозяйка, но было уже одиннадцать часов, а в половине двенадцатого запирали ворота, и приходилось давать дворнику на чай, если только не выпадал такой счастливый случай, что вместе с ним входило еще несколько человек: тогда в толпе можно было пройти, не давая дворнику, так как неизвестно было, кто первый позвонил.
Ему досадно было, что он не встретил к себе никакого внимания со стороны Тамары, и весь его психический заряд пропал даром.
— Ты пожалуйста извини ее: она с такой жаждой ехала в Москву, что не могла усидеть в этот вечер дома, — сказал виновато и сконфуженно Аркадий, провожая друга.
Кисляков шел домой и думал о той перемене, которую он заметил в Аркадии. Он, очевидно, каким-то родом повернулся к религии, тогда как сам Кисляков не понимал этих чувств.
Но если у них было различное положительное содержание, то было общее отрицательное в отношении к новому строю. Притом интеллигентный человек отличается терпимостью к чужим мнениям и может с живейшим участием выслушивать то, что ему самому чуждо, но что близко его другу.
XVIII
На следующий день Кисляков пошел немного пораньше, чтобы наверное застать Тамару, если она вздумает итти куда-нибудь вечером.
Но когда он пришел, ее опять не было.