— А я? — спросила она.
— Что ты?
— А я какую роль буду играть в вашей дружбе?
— Ты будешь его сестрой.
— Как это замечательно! — воскликнул Кисляков, глядя заблестевшими глазами на Аркадия и изредка на Тамару. — Ты знаешь, я именно так представлял себе это, когда шел сюда в первый раз.
— Ну, вот и извольте говорить друг другу ты, как брат и сестра.
— Очень скоро, я так не могу, — сказала Тамара, с улыбкой взглянув на Кислякова.
— Нет, изволь сейчас же сказать ему ты! — закричал Аркадий и налил ей рюмку. — Говори: «Ты, Ипполит».
— Ну я не могу! Я сама скажу. Только немного погодя.
Но вдруг встала, подошла к Кислякову с рюмкой в руке и сказала, глядя ему в глаза:
— Я пью за нашу с тобой дружбу.
Аркадий захлопал в ладоши и схватил их обоих за плечи, чтобы заставить поцеловать друг друга, но Тамара отскочила в сторону.
После этого они втроем сидели на диване и уютно говорили. Причем Тамара положила локти на стол, а на них свою голову и смотрела то на мужа, то на его друга.
Никогда еще Кисляков не чувствовал такого приятного состояния. Ему вдруг стало хорошо от мысли, что в их отношениях все пойдет теперь по тому руслу, которое достойно честного, порядочного человека.
А он хорошо помнил, что в первый момент каждый раз ждал ее взгляда и не отводил глаза, пока она на него смотрела. Потом, когда она пролезала на диван между ним и столом, он убрал с дороги свои ноги, но так, чтобы она все-таки задела его колени своими коленями.
Теперь же он чист перед другом даже в самых сокровенных своих помыслах. Они могут смело и просто смотреть друг другу в глаза, потому что это будут только братские взгляды.
Он чувствовал необычайную, скорее отеческую, чем братскую, нежность к этой молоденькой женщине-девушке и радость от того, что он может называть ее на «ты», как свою маленькую сестру.
Тамара зачем-то пошла в кухню.
Выждав, когда она скрылась за дверью, Кисляков сказал, обращаясь к Аркадию:
— Как я тебе благодарен! Я уже давно не испытывал того, что испытываю сейчас!
— Спрячь это… — сказал Аркадий, подав ему кинжал, которым открывал бутылку, и ничего не ответив на слова друга.
Тот удивленно посмотрел на него
— А что?.. Да, скажи, почему ты так побледнел?
— Я сам ничего не понимаю, — сказал Аркадий, — я сегодня видел ужасный сон: я возвращаюсь глухой ночью откуда-то сюда. Дверь раскрыта. На столе жутко-одиноко стоит догорающая свеча. Окна зловеще-страшно, как бывает только во сне, темнеют. Я вдруг чувствую, — нет, не чувствую, а знаю, — говорил Аркадий, широко и с ужасом раскрывая глаза, — что меня ждет что-то в той комнате. — Он указал на спальню. — Вдруг я вижу… — сказал он шопотом.
Кисляков почувствовал, как у него пробежали по спине мурашки от жуткого ожидания того, что скажет дальше Аркадий.
— Вдруг я вижу целый след капель крови от стола к порогу спальни. Я бросаюсь туда, открываю дверь… за ней вижу черный занавес, дорога из капель идет туда. Меня охватывает ужас… Я раздергиваю занавес, и там… ничего… пустота!.. но пустота такая страшная, как бывает только во сне. И эти темные окна и догорающая свеча в другой комнате… — говорил Аркадий с ужасом. — Я схватываю эту свечу, осматриваю все закоулки, отодвигаю то большое ореховое кресло и под ним вижу… вот этот твой кинжал… — тихо договорил он, в то время как Кисляков почувствовал, что сам он побледнел от такого неожиданного заключения.
— Но, может быть, тебе приснился вообще кавказский кинжал? Они все походят один на другой.
— Нет! В том-то и дело, что этот самый, — сказал с ужасом Аркадий. — Та же монограмма, то же сломанное украшение… Аркадий с каким-то суеверным страхом указал на украшение. — Откуда такое совпадение, когда я его сегодня в первый раз вижу?.. Ведь я же его у тебя не видел!
Кисляков стал вспоминать и от волнения никак не мог сообразить, видел или не видел Аркадий кинжал прежде.
В комнату вошла Тамара. Оба замолчали на полуслове.
— Что это у вас такие странные лица? — спросила она с удивлением.
— А что? Мы ничего, — пробормотал Аркадий. И, когда она прошла в спальню, он тихо сказал Кислякову: — Не рассказывай ей, а то она, как все женщины, суеверна и непременно взволнуется.
XX
Ипполит Кисляков вернулся домой от Аркадия растроганный, просветленный новым, неожиданным чувством и вдруг с удовольствием заметил, что в коридоре непривычно чисто. А на другой день узнал, что его очередь дежурить.
Он питал инстинктивное отвращение ко всякой общественности, к домовым собраниям, выборам, перевыборам, как к унижению личности. А если нужно было итти отстаивать свою комнату от посягательств соседей или входить в какие-нибудь объяснения с домоуправлением, он положительно чувствовал себя больным. И поэтому, пропустивши все собрания и все сделанные на них постановления, узнавал о них всегда из вторых рук.
Так случилось и теперь. Вместо того, чтобы работать утром над проектом, ему пришлось убирать кухню, уборную и коридор.
Ему казалось, что все выйдут из своих комнат, чтобы посмотреть, как он, — ни на кого не похожая индивидуальность, личность, — будет орудовать шваброй и мыть клозет за мещанкой.
Он взял швабру и начал подметать коридор. На его лице была презрительная усмешка и небрежность в движениях, на случай, если бы кто-нибудь вышел и застал его, интеллигента с высшим образованием, за таким занятием.
Но, против ожидания, жильцы не выбежали на такое зрелище из своих комнат, и никто не смеялся над ним. А жена слесаря, проходя в кухню и видя, как он выжимает тряпку, сказала ему:
— Вы бы завесились, а то хорошие брюки сразу испортите. Постойте, у меня есть мешок, вы его, вместо фартука, ремнем прихватите.
Она сказала это так просто, серьезно, без всякой насмешки, что ему, как бы в благодарность за такое отношение, показалось неловко отказаться от совета слесарши. Она принесла мешок и даже сама пристроила его, подпихнув под брючный ремень. А Кисляков, растопырив поднятые руки, только повертывался, стоя посреди кухни, как будто примеривал новый костюм у модного портного.
— И тряпку-то вы вот так выжимайте, — сказала жена слесаря, когда он комкал в руках тряпку над раковиной.
Она взяла у него из рук тряпку, прихватила меж коленями подол юбки и, скрутив тряпку жгутом, выжала ее. Кисляков растроганно поблагодарил ее.
Пока он мел коридор и стирал тряпкой пыль в кухне, можно еще было усмехаться презрительной усмешкой барина, не привыкшего к такой черной работе. Но когда дошло дело до уборной, он перестал усмехаться, а, затворившись там, присел на корточки и начал работать. Но забыл запереться на задвижку.
Красивая дама, ходившая по утрам под лиловым шарфом, торопливо, как бы скрываясь от посторонних взглядов, пробежала по коридору, с размаху растворила в ванную дверь и поддала ею под зад Кислякова, который с тряпкой, на корточках и с мешком вокруг тальи сидел над ведром и мочил в нем тряпку. Дама испуганно вскрикнула, а у него упало с носа пенснэ в ведро, и он покраснел густым румянцем до самой шеи.
— Бежать, бежать отсюда! — говорил сам себе Кисляков. Он — личность, неповторяемая индивидуальность — принужден убирать за какой-то мещанкой
— Нет, я все понимаю, но когда мое достоинство… — сказал он громко и вдруг, спохватившись, замолк, так как кто-то подошел к двери и, очевидно, удивившись патетическому восклицанию, стал стучать и спрашивать, кто там и что случилось.
Кисляков затих, как был — на корточках, с тряпкой в руках — и не шевелился, чтобы не выдать своего присутствия. В самом деле хороша была бы картина: сидит интеллигентный человек в уборной с тряпкой в руках, в мешке, вместо фартука, и громит кого-то вслух.
Кончив убирать, он осторожно выглянул из ванной и, увидев, что коридор пуст, бросил в кухне ведро и пошел в свою комнату.
Попавшаяся ему на дороге профессорша в старомодной прическе и в пенснэ окинула его удивленным взглядом и почти испуганно спросила: