― Кстати о фаталистической свершенной древности! ― мигом оживился чуток погрустневший Двинько, ― о социальной динамике испокон веков рассуждали и рядили. В том ряду грек Клеанф и римлянин Сенека, чье изречение последний письменно переложил на латынь в крылатом классическом виде: дукунт волентем фата, нолентем трахунт.
Хотя лучше бы нам обратиться к изрядным греческим трудам военачальника и политэконома Ксенофонта, коему оппонировал всеобъемлющий Аристотель. Не знаю, не то воленс, не то неволенс, ― нескладно по-ленински скаламбурил Алесь Двинько, сам того не заметив, увлеченный подсказанной мыслью.
― По Ксенофонту демос-народ, демократически обладающий правом голоса, следует держать не в холоде и в голоде, но всенепременно впроголодь, в полунищете. По его мнению олигарха и демагога, полнейшая зажиточность, благоденствие развращает народ. Поскольку сытым до отвала людям в теплых жилищах свойственно желать гораздо большего и требовать от властей преходящих лучшей жизни да подлинного богатства, сопоставимой роскоши.
Следовательно, доволе цинично утверждал Ксенофонт, всяческие народные бунты, крамольные мятежи, простите за анахронизм, революции, социальные перевороты, ведущие к переменам во власти, происходят только от хорошей жизни, требующей большего и лучшего, роскошного, шикарного. То бишь лучшее новое ― враг хорошего старого. Оттого большинству в совокупности должно быть-де всегда плохо во имя общественного спокойствия.
Люди живут в обществе, разом, все вместе ― давайте, друзья мои, развернем сию древнегреческую мысль-ноэму-идею в греческой демагогии и полисной демократии Ксенофонта. Разом с тем каждый человек выживает по отдельности. Что для богатого пустяк, гроша ломаного не стоящий, то для нищего есть сухая корка хлеба насущного, вопрос жизни и смерти. Для одного и другого возможная потеря вероятной утрате рознь. Однако они оба могут свободно рискнуть и предусмотрено поставить на кон и все свое богатство, и всю свою нищету. Сколь показывает, доказывает жизнь в реальной истории прошлого и современности, абсолютно нищие и богачи, пресыщенные богатством, зачастую безгранично свободны в собственном выборе образа действий, рассчитывая, здесь не суть важно напрасно или нет, заиметь несравнимо большее и лучшее. На земле или на небеси, кому хлеб черствый, кому жемчуг мелкий.
Люмпен-пролетарию, который ни от кого и ни от чего не зависит, терять нечего, поскольку он даже цепей не имеет. Зато приземленный потомственный совковый пролетариат, отроду батрачащий на государство, страшно боится утратить государственные цепи. Тем более, если он идеологически полагает их своечастным имением и общественным достоянием. Оттого типичный усредненный пролетарий страшится будущего и смотрит лишь в закрепощенное минулое.
По данной же подлежащей причине полунищие и полуголодные белорусы вовсе не склонны бунтовать ради лучшей будущности, буйно устраивать оранжевые революции и майданы незалежности от президентской власти предержащей. Тем не менее стоит им вмале обрасти сальцем европейского благоденствия, мы неминуемо увидим многие и многие разительные перемены в ближайшем обозримом будущем Беларуси. От плохой жизни о революции никто не помышляет. Крепко революционизирует людей только хорошая жизнь, обещающая лучшее будущее.
Тем часом присяжные белорусские оппозиционеры нам беспрестанно толкуют о будто бы грядущем социальном взрыве по причине отчаянной-де народной нищеты и пауперизации. Зная о нем или нет, они час от часу повторяют политический тезис Аристотеля, предупреждавшего власть имущих не доводить народ-демос до крайности, загоняя его в голод и холод, в беспросветное отчаяние. Из этой посылки Аристотель делал вывод, как если б малейшее ухудшение в экономических ощущениях большинства, общее опасливое недовольство людей ведет к демократическим перипетиям, переломам, передрягам, перестройкам и переворотам.
Кто из них прав, Аристотель или Ксенофонт, нам предпослано показывает, экспонирует история европейской цивилизации последних двух с половиной тысячелетий.
― Или же ее толкователи и толковники в прошлом и в настоящем, летописцы былинные и журналеры сучасные? Не так ли, Алексан Михалыч? ― разделительным белорусским вопросом Змитер Дымкин транспонировал некоторое мнение дарницкого общества, несколько подуставшего от долгого писательского дискурса.
― История, как свершившаяся череда фактов и актов, объективна. Со всем тем миром правит субъективность идей и понятий, ― Алесь Двинько не дал себя сбить с толку ехидным журналистским вопросиком. Но кое-какое неудовольствие хорошей умной компании молодежи уловил, принял-таки к сведению и далее не углублялся в глубокую античность.
«Стоит добавить сослагательного исторического оптимизма поближе к имперфектной современности. Даром что здесь всё политэмигранты, как будто собрались в изъявительном наклонении. Коли считать таковыми меня и Михася Коханковича, успешно пребывающими во внутренней эмиграции».
А тут и признанный кулинарный перфекционист Евген Печанский кстати совершил ожидаемую миграцию из кухни в гостиную со свежесваренным кофе по-венски по заказу и шляхетскому историческому рецепту Михалыча.
― Премного благодарен, Ген Вадимыч, ― сдобрив кофе ореховым, легитимно итальянским ликером, Двинько возобновил писательские устные размышления о временах и расстояниях, разделяющих свершившееся и покамест не свершенное.
«В имперфекте и перфекте», ― грамматически и контекстуально примкнул к двиньковским рассуждениям Змитер Дымкин, вслух не вставляя глупую отсебятину в рассуждения Михалыча.
― Так вось, перфектно рассуждая, ни скудоумным и малограмотным оппозиционерам, ни кому-либо иному не пристало повторять предубеждения экономического пессимизма Мальтуса и Маркса о якобы истощении, обнищании всего и вся. Превратно истолковав Аристотеля, оба они измыслили самодельные законы истории, преуспешно ею же на историческом деле опровергнутые.
Увы и увы, ясновельможные друзья мои, и в наши дни хватает безграмотных мальтузианцев и бесписьменных марксистов, ни на альфу не ознакомившихся с печатными трудами упомянутых мною заклятых идеологов. Изустные измышления подчас неистребимы и вековечны наподобие древнейших предрассудков, вдруг выскакивающих на поверхность дюжинного массового сознания, быццам чертик из табакерки.
Вон на моем веку и на моих глазах в семидесятых годах прошлого столетия, неведомо откуда или из инобытия высунулось реликтовое пифагорейское поверие о трансцендентно несчастливых четных числах. Коли дюжина-другая цветков-кветок, значит, на могилки или на похороны. Оный глупейший предрассудок по сей день имеет широкое перманентное распространение во всех странах некогда нерушимого совковского союза…
Алексан Михалыч ни на что имманентно не намекал. Однако двадцать четыре белые и красные шток-розы в напольной вазе, с добрым умыслом уже в Киеве подобранные им в белорусской национальной расцветке, очень и очень украшали дарницкую гостиную. Естественно, наряду с сильно и свежо благоухающей, щедро расцвеченной пленительно живой, пробудившейся от зимней спячки, рождественской елкой под потолок. Цветы, восхитительно нарядная елка, роскошно увешанная сверкающим и блистающим великолепием, говорили, свидетельствовали и желали гостям и хозяевами веселого Рождества и счастливого Нового года.
― Знаете ли, молодые друзья мои, ― диссонансом продлил пространную речь Двинько, ― по дороге сюда я во второй раз в уходящем году обратил мои пристрастные наблюдения, пристальные обсервации, предвзятые воззрения на общую разность настроений, выражений людских лиц в Менске и в Киеве. В городской сутолоке, присущей обыденной или праздной толпе, в суетной кутерьме наших дней возможно увидеть множество построений, выкладки теории и практические результаты политической, плюс экономической действительности.
В Киеве я видел и вижу злющих, замкнутых, мрачнейших стариков, иже с ними дерганую средневозрастную публику, без лукавства недовольную сегодняшними новинками украинской политики и экономики. А им в контраст открытую, жизнелюбивую, невзирая ни на что, в массе оптимистично и безоблачно настроенную киевскую молодь и тех, кто немного постарше.