Отец Андреас вдруг запнулся, кажется испугавшись столь резко прорвавшейся своей откровенности, довольно смелой в некоторых отношениях, однако продолжил – хотя, как заметил Курт, через силу:
– Я понимаю, что ваше дело тут другое, что бы вы там ни увидели в этих смертях… это не моего ума дело… Но как единственный священник в наших краях – прошу вас: вашей властью вы можете войти в дом этого затворника; поговорите с ним, наставьте его, образумьте! Вас он не посмеет не впустить, вас он не сможет не выслушать – хоть бы просто выслушал! Ведь меня он… не гонит, нет, просто не обращает на меня внимания; каждый раз он или спит, или болен, или еще чем занят – просто вежливо намекает мне через господина капитана, что видеть не хочет никого, в том числе… а может, и особенно – священника…
Курт молчал. Во-первых, размышлял над тем, как это молодому, в общем, человеку при такой жизни, каковую описывал ему сегодня отец Андреас, вообще пришло в голову принять сан. При жизни в таких условиях первое, что придет в голову, это собрать вещички и рвануть куда глаза глядят, а не заниматься сбором средств на ремонт церковной стены, не пытаться удержать от разгула целую деревню, не страдать о погибающей душе местного сумасшедшего барона…
А во-вторых, он пытался подобрать верные слова, чтобы отказаться от столь почетной миссии. Нельзя же было просто сказать, что это его первое расследование, что о богословии он говорил до сих пор только с товарищами по обучению и наставниками, а уж проповеди читать – это вообще не дело майстера инквизитора… Сейчас он олицетворяет для деревенского священника нечто вроде Великого Порядка, который есть надежда на свет, благополучие и покой – если не в сфере житейской, то уж конечно в духовной. Разбивать такие надежды он не хотел. И уж тем паче не хотел терять статус таинственного и почти всесильного представителя великого ведомства.
– Все, что в силах и праве, я исполню, – сделав торжественное лицо, заверил Курт, наконец подумав, что старика и впрямь было бы неплохо допросить. В конце концов, это его капитан проводил осмотр тел и места, стало быть, барон – косвенный свидетель…
Глава 2
Второй день пути должен был стать последним – собственно, Курт уже понял, что сам он на настоятельском жеребце, один, не подлаживая скорость под семенящую поступь ослика, мог бы преодолеть это расстояние за день. Даже если учесть то, что по его просьбе дали хороший крюк в сторону – увидеть замок местного правителя, от которого до деревни было уже рукой подать.
Обиталище барона Эрнста Лотара фон Курценхальма представляло собой, как и многие родовые гнезда не слишком обеспеченных фамилий, довольно грубую помесь старинной постройки с улучшениями более поздних поколений. Простая тумба домины, сложенная здесь, судя по всему, еще Бог знает когда, опоясывалась стеной, достроенной уже впоследствии, еще позже очередной фон Курценхальм пристроил четыре башни и, похоже, совсем недавно (может даже, нынешний барон) – надвратную башню. Каждое из нововведений отличалось и обработкой камня, и кладкой, и, по чести говоря, качеством. Теперь так уже не строят, подумал Курт, придерживая шаг коня и приглядываясь; несмотря на очевидное губительное действие времени, заметное даже с такого приличного расстояния, именно центральная махина замка казалась монолитной и незыблемой. Стена отличалась мало, а вот башни… Возникало чувство, что их строил человек, ожидающий нападения со дня на день – не заботясь о наружности, да и, собственно, о качестве; «укрепления первой волны», которые должны сдержать натиск и дать обороняющимся время и возможность подтянуть силы. Нападение так и не состоялось, а башни перестраивать не стали по той же причине, что и коробку основного дома, – по недостатку средств.
Наступление свершилось много позже, чем его ожидали, и противник был не тот – замок атаковала природа, не встречая на своем пути сколь-нибудь заметного сопротивления. Плети хмеля разлеглись на внешней стене, а основная домина, как осадными лестницами и веревками, покрылась плотными, густыми лозами одичалого винограда и поветели. Холм, держащий на себе громаду замка, не облагораживался лет уж, кажется, восемь-девять – пробившиеся некогда тут и там деревья были уже толщиной с мужскую руку, окружили себя свитой из плотного кустарника и высокой травы и медленно, но неотвратимо шли в наступление.