Заберемся мы с ним в маленький ресторанчик – из тех, что обыкновенно содержит Женское христианское общество воздержания, где можно было весьма недурно пообедать за четвертак. Во всяком случае, тогда мы оба считали такие обеды «весьма недурными».
Я всегда усаживался рядом с ним – его звали Том Минс, – а когда мы кончали еду, то шли снова проведать наших лошадей. Пьяный Джо спокойно жует свое сено в яслях; Альфред Кримборг непременно стоит тут же и пощипывает свои усы, а вид у него такой горестный, как у простуженной цапли.
Но в действительности он вовсе ничем не опечален.
– Вы, ребятишки, идите в город пошататься с девчонками. Я уже старик и мое время ушло, а вы себе идите. Я все равно здесь останусь, так я уже присмотрю вместо вас за обеими лошадками, – обыкновенно говорил он.
Мы уходили, но только не в город волочиться за девчонками – которые, пожалуй, не отказались бы от нас, так как мы были чужие и спортсмены, – нет, мы отправлялись за город.
Иногда, в лунную ночь, мы забирались на высокий холм. Листья густо падали с деревьев и ложились толстой пеленой на дорогу, так что мы взметали их ногами вместе с пылью.
Признаюсь, я полюбил Тома, который был на пять лет старше меня, но, конечно, я бы не посмел тогда сознаться в этом даже себе самому. Ведь мы, американцы, очень робки в смысле выражения чувств, и никогда мужчина не сознается в том, что он любит другого мужчину, – я впоследствии узнал, что о таких вещах нельзя даже думать. Надо полагать, люди боятся, что это будет понято совершенно превратно.
Так вот, мы с Томом шагаем по дороге, а с обеих сторон стоят деревья, как торжественно-настроенные люди, и прислушиваются к нашим словам; много деревьев было уже совершенно оголено.
Иногда мы возвращались на ипподром, когда уже бывало очень поздно и совсем темно.
Я больше молчал. Том Минс говорил за нас обоих.
И мы делала один круг за другим вокруг ипподрома, иногда раз двенадцать, раньше, чем забраться в сено, на боковую.
Том неизменно рассуждал о двух вещах – о книгах и о беговых лошадях, но большей частью о лошадях. Смутные звуки вокруг ипподрома и запах лошадей и всего того, что связано с лошадьми, казалось, действовали на него возбуждающим образом.
– Иди ты к дьяволу, Герман Дадли, – вдруг выпаливал он. – Брось мне рассказывать. Я лучше твоего знаю, что говорю. Я больше твоего и лошадей, и людей видел на своем веку. Нет такого мужчины и нет такой женщины – пусть то будет родная мать, – чтобы мог помериться в благородстве с лошадью, – с породистой лошадью, я хочу сказать.
Иногда он долго продолжал разглагольствовать на эту тему, разбирая людей, которых он встречал, давая им характеристики. Он хотел стать со временем писателем и говорил, что когда он будет таковым, то станет писать так, что это будет похоже на бег хорошей породистой лошади. Не знаю, выполнил ли он свое намерение. Он много написал, но я плохой судья в подобных вещах. Впрочем, я бы скорее сказал «нет».
Но когда он садился на своего конька, то говорил как знаток своего дела. Я бы никогда, пожалуй, не полюбил так сильно лошадей и не испытывал такого удовольствия от пребывания среди них, если бы не Том.
Он часто говорил в течение целого часа, разбирая лошадей, их ум, их характер, как будто речь шла о людях.
– Помоги тебе бог, Герман, – бывало, говорит он, схватывая меня за руку, – неужели ты никогда не чувствовал, как клубок подкатывает к горлу? Когда вот такой Пьяный Джо, вытянувшись во всю длину впереди всех остальных, идет первым, и ты знаешь, что он придет первым, и сердце у него здоровое, и ты уверен, что он никому не даст себя побить, – неужели тебя не начинает разбирать, Герман, как будто вино в голову ударило?
Вот в таком роде был его разговор, а немного спустя он начинал рассуждать о книгах и тоже приходил в возбужденное состояние.
У него были такие оригинальные мысли о том, как писать, каких мне никогда и в голову не приходило, но тем не менее эти его рассуждения, я полагаю, послужили к тому, что мне самому захотелось написать этот рассказ.
Что-то внутри меня заставляет рассказать об одном случае, который произошел со мною в то время.
Право, я не могу объяснить почему, но чувствую, что должен рассказать.
Это будет то же, что исповедь для католика, или, еще вернее, пожалуй, как уборка комнаты, если вы холостяк, вроде меня. В комнате становится грязно, постель уже несколько дней не приводилась в порядок, разбросанные вещи валяются на дне шкафа, а иногда и под кроватью. И вот вы принимаетесь за чистку: натягиваете чистое белье на постель и, сняв с себя все, опускаетесь на четвереньки и моете пол, да так, что он сверкает, развешиваете и убираете платье и разные тряпки, затем идете прогуляться. Возвращаетесь домой, а в комнате такой приятный запах, и на душе у вас тоже как-то приятнее.