Ибо случилось то, чего я опасался.
Мне пришлось пройтись по всему ипподрому, мимо всех конюшен раньше, чем я мог добраться до чердака, где лежало мое платье, – а я был в чем мать родила; наверное, кто-нибудь уже встал. Он не преминет подать сигнал, и все грумы и жокеи высунут носы и поднимут меня на смех.
И не иначе как мне начнут задавать тысячу вопросов, а я буду слишком взбешен и слишком пристыжен, чтобы отвечать, и начну бормотать и запинаться и почувствую еще более жгучий стыд.
Конечно, все так и вышло.
Разница была только вот в чем: когда шум, крики, хохот и насмешки были в полном разгаре, из стойла, в котором стоял Мой Мальчик, вышел Берт; лишь только он увидел меня, он понял, что со мною случилось что-то неладное, и, хотя не понимал, в чем дело, он был уверен, что моей вины тут не было.
Берт вскипел, да так, что в течение целой минуты говорить не мог; он схватил огромные вилы и начал прыгать и скакать вдоль стойл, изрыгая брань и проклятия по адресу всех грумов и жокеев.
Надо бы вам послушать, какой у Берта язычок – одно удовольствие, доложу вам.
А пока он занимал их, я прокрался на чердак – смакуя, между прочим, каждое ругательство Берта, – быстро влез в мокрое платье, соскользнул вниз, поцеловал Наддая в нос – и вон.
Последнее, что я еще видел, был Берт – он все еще бегал, скакал и кричал, вызывая на бой того, кто посмел выкинуть со мной такую штуку.
В руках у него все еще были огромные вилы, и он то размахивал ими над головой, то делал ими выпад в направлении какого-то невидимого врага, не переставая все время кричать.
Он довел себя до такой степени бешенства, что не соображал, что вокруг него не осталось ни души. И Берт так и не увидел, как я проскользнул вдоль забора и вниз по холму – навсегда распрощавшись с беговыми лошадьми и с жизнью бродяги.