Выбрать главу

— Господин Луначарский? — спросила дама. — Анатолий Федорович вас ждет…

В прихожей она приняла от наркома пальто и проводила в кабинет Кони. В огромном кабинете, завешанном портретами, заставленном книжными шкафами, за большим столом сидел человек, лицо которого было давно знакомо Луначарскому по бесчисленным портретам, публиковавшимся газетами и журналами то по поводу очередного юбилея знаменитого юриста, то по поводу его страстной речи, произнесенной в Государственном совете. Анатолий Васильевич подумал о том, как похож Кони на свои портреты. «Только борода и бакенбарды, облекающие кругом щеки под подбородком, его бритое лицо, были уже седыми…, а лицо его было совсем желтым, словно старая слоновая кость, да и черты его казались вырезанными очень искусным, тонким резчиком по слоновой кости, такие определенные в своем старчестве, такие четкие и изящно отточенные». И еще у наркома мелькнула мысль: какой он маленький, усохший, совсем потерялся среди своих книг.

Анатолий Федорович встал навстречу своему гостю. Сразу бросилось в глаза, что ноги у него больные, нестойкие — он покачнулся, сделав несколько шагов.

— Сидите, Анатолий Федорович, сидите, — попросил Луначарский и приветливо улыбнулся. На какой-то миг ему почудилось, что он студент и пришел к своему старому преподавателю сдавать экзамен — так подействовала на него «академическая» обстановка кабинета.

Кони показал Луначарскому на удобное кресло и сел сам. Свои острые колени он покрыл чем-то вроде пледа и довольно пристально разглядывал наркома.

В кабинете было холодно. Анатолий Васильевич пожалел, что снял пальто.

Глаза Кони, «очень проницательные и внимательные, отличались в то время большим блеском, почти молодым, но смотрел он на меня с недоверием, как-то искоса, словно хотел что-то во мне прочитать и понять».

Луначарский был уверен, что Кони непременно обратится к нему с какой-нибудь просьбой. Таких обращений от ученых и писателей, от артистов и даже от крупных чиновников было много — разруха, острый недостаток продовольствия, отсутствие всякого комфорта заставляли людей просить помощи у Советского правительства и прежде всего в Наркомпросе.

— Так чем могу служить, Анатолий Федорович? — спросил нарком.

Но Кони ни о чем не просил. Цель встречи у него была совсем другая — он чувствовал, что его знания и опыт могут пригодиться народу, и ему хотелось удостовериться «из первых рук» — действительно ли новое правительство собирается посвятить себя интересам народа или это лишь обычный лозунг в борьбе за власть?' Если эти, непонятные пока ему, большевики всерьез думают о народе, то им неминуемо придется заняться народной нравственностью, и тогда он мог бы оказать посильную помощь — воспитывать людей на великих примерах. Об этом Кони мечтал всю жизнь. И всю жизнь обстоятельства мешали заняться этим в полную силу.

— Мне лично решительно ничего не нужно, — сказал Кони. — Я разве только хотел спросить вас, как отнесется правительство, если я по выздоровлении кое-где буду выступать, в особенности с моими воспоминаниями. У меня ведь чрезвычайно много воспоминаний. Я записываю их отчасти… — он кивнул на письменный стол. — Но очень многое не вмещается на бумагу. Кто знает, сколько времени я проживу! Людей, у которых столько на памяти, как у меня, — очень немного.

Луначарский с удовольствием принял предложение:

— Наркомпрос будет чрезвычайно сочувствовать всякому выступлению.

— Впрочем, — добавил Кони, и его большой нервный и скептический рот жалко подернулся, — я очень плохо себя чувствую… Я совсем калека.

«Немного помолчав, он начал говорить, и тут уже можно было узнать Анатолия Федоровича, — вспоминал Луначарский. — Правда, я никогда его не слыхивал ни в эпоху его величия, как одного из крупнейших ораторов нашей страны, ни до, ни после единственного моего разговора, который я описываю, но многие говорили о необыкновенном мастерстве его в искусстве разговора и о замечательной способности оживлять прошлое, о необыкновенном богатстве интонации, об увлекательности, которая заставляла его собеседников буквально заслушиваться…

Он говорил мне, что решился пригласить меня для того, чтобы сразу выяснить свое отношение к свершившемуся перевороту и новой власти. А для этого он-де хотел начать с установления своего отношения к двум формам старой власти — к самодержавию и к Временному правительству…

С огромным презрением, презрением тонкого ума и широкой культуры, глядел сверху вниз Анатолий Федорович на царей и их приближенных. Он сказал мне, что знал трех царей. Он говорил об Александре II как о добродушном военном, типа представителей английского мелкого джентри, у него и идеалом было быть английским джентльменом, он гордился своей любовью к английским формам спорта и внутренне страстно желал ограничить как можно меньшим кругом своей жизни свои «царственные заботы» и как можно больше уйти в мирную комфортабельную жизнь, в свою личную любовь, в свои личные интересы. Быть может, он был на самом деле добродушен, но в то время, когда Анатолий Федорович мог его наблюдать, это был абсолютно испуганный человек, царская власть казалась ему проклятием, она не только не привлекала Александра II, но она пугала его. Подлинно он считал шапку Мономаха безобразной, гнетущей тяжестью…