Но тогда на восемнадцатом ходу белый князь Лазарь Хреблянович оглядывается вокруг. Он понимает, что фигуры ацтекские или еще какие-то и что на самом деле это не его партия. Маленькая фигурка перестает слушаться, прячет голову под мышку и прекращает игру.
Поединок
(перевод Я. Перфильевой)
Никогда больше не перееду я с угла Евремовой улицы на Душанову, неся узел с постельным бельем в одной и ремнем связанные книги в другой руке, как в тот 1954 год, год окончания университета. Когда мы еще не знали толком, чего хотим, но хотели этого сразу и не получили никогда. Никогда больше я не назначу встречу словами, как в то время: «Приходи куда угодно, но не опаздывай!» Да и слова, не проглоченные, съедят меня, хотя бы и через три болота морали. Никогда больше не пойду я на лекцию, которую в университете Коларац читал Младен Лесковац, как тогда мы шли на нее, неся в себе память о его стихах. Появившийся в зале человек менее всего походил на того, кто поднимется на кафедру и обратится к нам.
«Неужели он такой? — подумал я. — Господи, зачем ты позволяешь левой портить созданное правой?»
Лесковац в то время преподавал литературу на философском факультете университета Нови Сада, и нам, изучающим литературу в Белграде, были известны только его тексты. Помню, что от нас пахло высохшими, потными волосами и три сотни горькой слюны перемешивались при каждом нашем слове и испарялись. У него были тонкие желто-красные уши, которые, подобно осенним листьям, лежали на траве бакенбард. Почему мы думали тогда, что он должен думать за всех нас, и что он скажет нам нечто такое, что следует запомнить? Лекция была факультативной, и однако же пришли практически все. А он, возможно, и не умел читать лекции. Возможно, ему лишь удавалось убеждать других в том, что он это умеет. Холодные карманы и подкладку моего пальто я запомнил лучше, чем саму лекцию, и все же уверен, что она была интересной и он нас покорил.
Темой его лекции — я говорю его, так как нам было все равно, о чем мы будем его слушать, — был поэт Лукиан Мушицкий (1777–1837); возможно не он один, но Лукиан был важнее остального. Из всей лекции в памяти у нас осталось только письмо, которое несчастный поэт направил в 1821 году Копитару в ответ на его замечание, что он служит двум господам, то есть использует как славянский, так и свой родной язык, ибо Мушицкий и впрямь писал стихи на двух языках. В своем письме Мушицкий отвечал примерно так:
— По-вашему, никто не должен служить двум господам? Мой народ служит, чтобы заработать на хлеб, сразу нескольким и притом иностранным господам: немецкому, венгерскому, латинскому (на учебе ради получения доходного места). Почему бы ему не послужить ради собственного существования двум господам — родным братьям, то есть двум языкам — старославянскому литературному языку и новому сербскому? Лучше иметь двух союзников, чем одного, особенно в дни войны!
Другое, что осталось в памяти, было рассказано так, словно рассказчик присутствовал при описываемом случае, а сам случай происходил в военное время. Единственное, что прерывало этот рассказ, был сам Лесковац, который то и дело доставал из кармана платок и подносил его к левому уху, как будто прислушивался к спрятанным в нем часам, он доводил предложение до конца, быстро вытирал шею и клал платок на место. В этой части рассказа важная роль принадлежала многолетнему главе сербской церкви митрополиту Стратимировичу. По обе стороны реки, разделяющей два могущественных государства, этот человек мог практически все. Он носил часы в серебряном яйце, к ходу которых прислушивались и в Турции, и в Австрии, печать на шее, которой он запечатывал письма, отправляемые в Вену ко двору, в Белград к Карагеоргию и в Триест к Досифею, и кошелек за поясом, дукаты из которого исчезали в неизвестном направлении. В своей резиденции Стратимирович привечал двух поэтов. Первый, Гаврил Хранислав, был придворным поэтом митрополии и профессором гимназии в Карловаце; второй, Лукиан Мушицкий, известный не менее митрополита, был монахом в монастыре Шишатовац. В тот день, о котором рассказывал лектор, Стратимирович отправился взглянуть на сбор урожая на Фрушкой горе. Не уверен, что я хорошо запомнил эту часть рассказа и не добавил ли от себя и не изменил ли случайно, но суть выглядела так.
Перед повозкой медленно шел большой прирученный олень с колокольчиком на шее и с ключами от своего хлева на рогах, а его движение сопровождал такой сильный бой колоколов из всех окрестных монастырей, что эти звуки вспахивали землю. Под грузом одной бочки с вином и заготовленных поросенка, теленка и ягненка кони спотыкались и фыркали, чувствуя запах крови. На Фрушкой горе уже были выкопаны ямы, и в них два дня назад положили высушенную на солнце виноградную лозу. Сейчас она пылала, а мясники заливали баранину маслом и оборачивали виноградными листьями, козлятину готовили со шкурой, а поросят — с щетиной, обмазывая их глиной до тех пор, пока они не превращались в огромные копилки. Когда огонь потускнел, все это опустили в яму и забросали землей. Перед обедом придворный поэт Гаврил Хранислав прочитал на латинском языке оду Стратимировичу и при всеобщем одобрении передал ее митрополиту в свитке, обернутом тщательно прорисованным венцом, к которому в то утро были прикреплены настоящие листочки. В этот момент мясной запах и горячий пар вырвались из ямы и собаки принялись лизать жирную землю, вдыхая запах запеченного мяса, распространяющийся по всему лесу. В соломенной шляпе вынесли хлеб и соль, а ракию гнали и хлеб пекли по этому случаю прямо здесь и первую порцию ракии поднесли митрополиту в ореховой скорлупе, чтобы тот снял пробу и благословил.