Среди друзей Сандаля, вместе с ним пришедших в Белград, был один по имени Шишман Гак. Он разбирался в строительстве и в звездах, но сам больше не строил. Гак считал, что всякое действие должно отвечать возможностям действующего, а если такого соответствия нет, работу не стоит и начинать. Так он держал во рту ночь и жил в примыкавшем к австрийскому пороховому складу просторном доме, который был заброшен и опасен в том смысле, что пожар в нем не мог перекинуться на склад, но обратное было неизбежно. Нимало о том не заботясь, Гак расставил в доме свои книги, разложил инструменты, подзорные трубы и кожаные глобусы и, по общему мнению, проводил время в безделье, наблюдая за дождем и женскими звездами. «И птица падает, а человек — нет», — говорили о нем. А злые языки добавляли, что он просто не способен переносить с места на место свои огромные знания. Они таяли, как лед, при перемещении, и в каждом новом месте, вне порохового склада, он был бессилен и пуст, а весь его опыт и умение становились хрупкими и ненадежными, память на имена и цифры изменяла ему, и после того, как он появлялся на новом месте, на него приходилось рассчитывать не больше, чем на пересаженное растение. Однажды под вечер, когда на стройке никого уже не было, этот человек, чей облик заметно старился во время разговора и в чьих волосах всегда были мухи, внезапно свернул с пути и обошел вокруг башни Левача. Лизнул камень, попробовал пальцами раствор, бросил щепотку травы в известь, посмотрел на нее, положил три пальца на один из углов и что-то измерил. Наконец обратился к Левачу:
«Ухо вместо подушки, а такая работа и такие знания, — сказал он. — Не знаю, где и когда ты всему этому научился, но будь осторожен! Никто не знает, где закончит утро: за забором или на чердаке. Хорошо сделал, что леса поставил изнутри. С тяжелым сердцем смотрели бы люди на то, что ты строишь быстрее и лучше Сандаля. Это нужно скрывать, пока возможно…»
Так говорил Гак, про которого знали, что он свои дни посеял в ночь. Потом Гак ушел, а Левач продолжил работу. Все более одинокий, он искал иногда общества, которого в изобилии было по ту сторону Савских ворот. Когда он появился там впервые, — а это случилось во время праздника по поводу того, что башня Сандаля поднялась над стенами, — его приняли прекрасно. Он вымыл, по обычаю, руки за спиной и смешался с толпой. Некоторые из сверстников, работавших раньше с ним, повели его с собой и с воодушевлением стали показывать своды на верху башни, где следовало от четырехугольного сечения перейти к круглому. Среди тех, кто подчеркивал достоинства башни Сандаля, был и Гак, но сейчас он, как и все остальные, башню Левача не упоминал, да и по имени Левача здесь не называли, словно забыли. Тут собрались странные люди, что смеются от удивления, держат слезы в носу и лишь отплевываются, когда им тяжело. Были женщины, которых Левач узнал (а они его нет), потому что спал с ними наспех, где-нибудь на возу с сеном, возвращавшемся вечером с поля — он платил владельцу, чтобы тот сошел и доверил им воз на полчаса, до городских ворот. Женщины быстро его забывали, с первого взгляда понимая, что он из тех, кто, правда, тяжел, словно колокол, когда входит, но думает при этом: счастье — это работа, которую любишь, и женщина, которая любит. Поэтому женщины приходили к Сандалю Красимиричу и находили там все, что им нужно. Среди прочих любопытствующих, умножавших число тех, кто восхищался быстрым продвижением работ на башне Сандаля, Левач заметил в тот вечер возле костра и человека с сетью на плечах, испещренной красными узелками. В высоких рыбацких сапогах он бродил некоторое время между огнями, а потом, сторонясь Левача, исчез в темноте.