Выбрать главу

Мы стояли среди ободранных стульев актового зала и мило болтали. Мать ушла ругаться, чтобы помыли сцену.

Мне хотелось, чтобы он меня тоже разглядывал. Мы ведь сцеплены одними наручниками, или он забыл? Забыл или не забыл? Нет, такие детские игры не забываются. Почему же он, черт возьми, ничем не пахнет? Мы не виделись лет пятнадцать. Вскоре после наших экспериментов, прерванных приходом родителей, его перевели в другую школу, за болезни и неуспеваемость. Прощался с классом спокойно, из кармана брюк остро благоухал носовой платок, мокрый от слез... Почему он меня не разглядывает?

“Ты изменился”, — я взяла его за локоть.

“А ты не очень, — ответил он, словно не замечая на себе моей ладони. — Не тяжело тебе быть мужчиной?”

“А тебе? — спросила я, не снимая с него руки и даже чуть сжав, — не тяжело — попом?”

(Я лечу из коридора сквозь подкрашенный торшером сумрак комнаты и влетаю к нему под одеяло… “Я хочу тоже болеть, — шепчу я, неумело кусая его сухие губы. — И знать столько, сколько знаешь ты…”)

А он кивает, не обидевшись:

“Да, по-разному. Иногда бес смущает”.

“С рогами?”

Мне все еще весело. Моя ладонь все еще на его руке. Пусть его ряса будет пахнуть хотя бы моей ладонью.

Он смотрит на меня.

Я чувствую вдруг, как моя рука начинает гореть. Словно я ее опустила по локоть в кастрюлю с кипящим бельем.

Возвращается мать, мы с ней говорим не помню о чем, от нее уже несет букетами. И когда хряпнуть успела? Мать оправдывается. Черное изваяние присутствует при нашем разговоре, прямо член семьи!

“Ладно, ты иди, — говорит мать, — мне еще с отцом Агафангелом поговорить надо”.

Агафангел! Я прыснула. На какой церковнославянской помойке он это выкопал?

“Подождешь меня во дворе? — спрашивает вдруг он. — Я тут недолго”. (Наглость.)

“Хорошо, Агафангел!” — говорю я, едва выговаривая его квадратное имя. Иду во двор. Сволочь, ты же был моим первым мужчиной. Почти мужчиной (...хрустящие, как овсяные печенья, поцелуи обметанных губ... Ты разве не мальчик? Мальчики разные бывают. Зверек ладони, пробирающийся мне под пальто. Замирающий между пальто и школьной рубашкой... Больше ничего. Невинные игры. Дочки-матери).

А теперь — эта ряса, это имя, этот бесконечный разговор с матерью.

Недалеко послышался плач.

Остатки плача, подытоженные энергичным сморканием. Показалось даже, что это мать; хотя воздух, отравленный сиренью, не давал определить источник.

В сад вышел Агафангел. Улыбнулся, и мы пошли.

Что он здесь делает? “Здесь обитает одна редкая популяция птиц, я как раз пишу по ней диссертацию”. Он назвал термин, громоздкий, похожий на его нынешнее имя. “Птицы и привели меня сюда. А потом познакомился со здешними жителями. Особенно — с хором. Они ведь подражают пению этих птиц, знаешь?”

Я всматривалась в его лицо, пытаясь понять, для чего я ждала его, для чего мы сейчас вместе идем, для чего разговариваем.

Незаметно проводила его до церкви. Серая обшарпанная церковь; все тот же влажный салат из солнца и сирени перед входом.

“Слушай, Агафангел (здесь, возле церкви, имя вдруг зазвучало тише и естественней), о чем ты говорил с матерью?”

“О тебе. Она боится за тебя. Мне кажется, этого страха в ней больше, чем любви”.

“Так было всегда, — сказала я. — Она всегда боялась меня, боялась за меня, боялась вместо меня. Весь мой страх она приняла на себя. Поэтому мне никогда не было страшно. А когда не испытываешь страха, нет смысла быть женщиной”.

“Всегда есть возможность сберечь страх. Без страха жизнь теряет смысл”.

“А, божий страх! Про это лучше вещать вон там... — я кивнула на церковь. — Там для этого акустика лучше. Да и хор, наверное, подпевать будет; у вас там ведь есть хор? Если нет, можете позаимствовать у мамочки”.

Он молчал.

“...они вам сбацают!” — закончила я, наливаясь сладкой злостью.

Я едва удерживалась, чтобы не напомнить ему пару деталей из его жития. Пару пикантных царапин на сусальном золоте.

Но он вдруг сам заговорил об этом.

“Знаешь, после того как ты тогда ушел... ушла... я несколько недель не мог говорить. Родители думали, последствия ангины, все время заставляли полоскать горло. Нет, я не мог говорить, потому что потерял слова. Слова перестали для меня что-то значить. До этого я думал, что слова придуманы, чтобы в мире был порядок. А после тебя... Наверное, меня очень испугало, что слово “мальчик” вдруг оказалось словом “девочка”... Извини. Я много тогда о тебе мечтал, о том, чтобы тебя обнять, до головной боли. Слова все не возвращались. Тогда родители подарили мне котенка, я вдруг стал с ним разговаривать. Котенок и привел меня к вере”.

“Ну что, будем друзьями, батюшка?” — сказала я, прощаясь и протягивая руку. Но он ускользнул от рукопожатия и, кивнув, зашагал к церкви, задевая на ходу осыпающиеся каплями кусты.

Агафангел! Отец Агафангел! Ну-ну.

Через две недели на общем собрании Академии он неожиданно оказался в президиуме и, взяв слово, разнес мой проект. Тот самый проект преобразования Академии и Центра мира, над которым я работала последний год и который должен был стать первой степенью к платоновскому государству ученых. Вся научная чернь, собравшаяся в зале, ему рукоплескала. А я, забежав по ошибке в женский туалет, сунула лицо под кран… Смывалась в раковину и уплывала аккуратно наклеенная с утра щетина. А я все плескала воду на огненное, кипящее лицо. Война. Война, святой отец! Подняв мокрую голову, я улыбнулась в кособокое зеркало над раковиной; изо всей силы ударила в него...

— Все. Приплыли, профессор. Вырванные страницы.

Старлаб, державший книгу перед отверстиями в стене, осмотрел ее. Да, несколько страниц вырвано; дальше шла та самая драма, где философ с фонарем и Платон... Платон. И здесь Платон. Весь Центр мира в портретах, из всех щелей лезет его борода.

— Обезьяна...

— Ы?

— Откуда у тебя эта книга?

— У собак украл. Бежала одна собака, в зубах книга. Ну, решил культурно подразнить: “Вот бежит глупая собака”. Она на меня — глазами, и дальше себе. Не понимает будто. Говорю: “Собаки с книгами разбегались, наверно, умными стали”. Ну, разве обидно? Самокритичному животному — нет. А она положила книгу — и на меня. Только неудачно: скользко было, вот у нее каблук и поехал. Грохнулась на лед, а я быстро за книжку и — привет. Залез на дерево и любуюсь, как она там внизу. Она: а-а! Ты так, ну ладно. Ты еще пожалеешь, что эту книгу забрал; только попадись в нашу стражу!

Старлаб вздрогнул. Собачья стража. Совсем забыл. Все время думал о первой страже, о медузах. И забыл о двух других.

Стража (от слова страх) — контролируемое погружение в хаос с последующим выходом из него. С. наступает после заката и завершается перед рассветом. В течение ночи происходят три стражи: Первая, или Стража медуз (см. медузы); Вторая, или Стража собак (см. собаки); и Третья, или Стража красавцев...

— Окна!

Резкий сквозняк вспорол застоявшийся воздух. Взлетели к потолку занавески, вздохнули и поползли пакеты.

Старлаб схватил фонарь, засунул книгу под рубашку и бросился к окну. Обернулся, прощаясь с мусорными пакетами, смятой постелью…

И застыл.

Из отверстий в стене, через которые он говорил с Обезьяной, выползал дым.

— Обезьяна! — Старлаб бросился к дымящимся глазам Богини. — Ты где?

Закашлялся.

— Вылезай! — уже откуда-то снаружи кричал Обезьяна. — Вылезай, помогу!

Старлаб заметался, пытаясь не дышать, стукнулся о стену, добежал до окна. Ночь уперлась в лицо; ни проблеска. Только вдали светящаяся сыпь — возвращались медузы.

И снова замер. За спиной захныкал ребенок.

Вначале тихо. Потом, полностью проснувшись и испугавшись, закричал: