Для чего и для кого? Они потеряли веру в Бога, но Он-то их не оставил. Через все заблуждения, через кровь и жестокость вел Он их к покаянию, оставляя всегда возможность - молитвы делом.
"И озарение, так долго и трудно ожидаемое им озарение, постигло Петра Васильевича... Идя, он думал теперь о детях, которые одарят его внуками, и о внуках тех внуков, и обо всех тех, чьими делами и правдой из века в век будет жива и неистребима его земля - Россия".
Разве не делами и правдой того же Андрея Лашкова были спасены и люди, и кони? Разве не во имя правды он отказался от любимой Александры, муж которой воевал на фронте?
Перенесите Лашковых в девятнадцатый век или еще раньше, куда-нибудь к Тарасу Бульбе, в запорожцы, в войско Дмитрия Донского. Характеры, созданные талантливым художником, в силу своей психологической достоверности могут быть продолжены во времени. Они сильнее времени. "Вы хотите сделать как лучше для всех и поэтому обязательно попадете впросак,- говорит Андрею старый ветврач из бывших корниловцев Бобошко.- Чисты вы уж очень. Думается даже, что в конце концов и веровать начнете..."
Да, мне ближе заблудшие, но делатели, но работники, ратники Петр и Андрей, с неизбежностью пришедшие к вере, чем отнюдь не партийный, но разрушающий себя и других брат Василий. Он может шуметь на Петра за его партийные убеждения, но предает-то свою любовь именно Василий, подчиняется всем сатанинским законам, не собираясь с ними хоть как-то спорить. Галерея человеческих характеров наиболее представительна в главе о Василии и его московском дворе. За ней - московское детство Владимира Максимова, и оттого совсем нет умозрительности, литературности (он как бы вне литературных традиций, идет от жизни, от острой впечатлительности и наблюдательности, чем близок Виктору Астафьеву с его "Последним поклоном"). И все герои живут, несмотря на потрошителей России. "А она, родимая, токмо и сделала, что замутилась, и сызнова текет, как сто лет тому..."
Есть в этой низовой невозмутимости и терпимости и спасение и беда России одновременно. Но - какие живые характеры. Пройдет еще сто лет, и все приметы ненавистного строя станут вообще непонятны для читателя, а живые люди, переплетенные в сложном узле зла и добра, будут так же плакать и смеяться, сходить с ума и искать спасение, и читатели благодаря этим героям Максимова будут понимать утерянное время. Мысли автора разбросаны по всем персонажам, кроме, пожалуй, палача Никитина. И у всех - ощущение невозвратной потери. Чего? Своего труда, радости от тобою сделанного? "Винта у вас - у Лашковых - какого-то главного не хватает. Все норовите белый свет разукрасить, а свой огород бурьяном зарастает..." Есть и в этом правда раскулаченного Махоткина. Руки опускаются от невозможности что-то сделать. Пожалуй, ключевая сцена - строительство дома для Штабеля всем двором: "Божье дело начинаем, братцы, дом... Такое дело недоделать - грех. И - тяжкий". А затем ломка этого божьего дома по доносу Никишина. Когда же мы все начнем не ломать, а строить?
Владимир Максимов всей душой - за строителей. Потому для него Лашковы со всем своим прошлым, настоящим и будущим - это Россия. Он своим романом молится за Лашковых, он надеется, что они придут к вере. Не уничтожать Лашковых он требует, а провести дорогой прозрения и любви. Ибо с гибелью их, так ожидаемой Ильей Рубиным и другими критиками романа, придет гибель России, пустота, новая большая кровь. Авторская позиция явно просматривается в словах одного из героев романа, видящего спасение в возвращении к Богу, а не в новых революциях: "Вы зовете социальных и духовных люмпенов. Отбросы, которые жаждут самоутвердиться на крови... Но так ваш новый эксперимент влетит России в новую кровавую копеечку, я против... Поэтому, если вы начнете, я сяду за пулемет и буду защищать этот самый порядок, с которым не имею ничего общего, до последнего патрона. Буду защищать вот этих самых мальчиков от очередного еще более безобразного бунта... Вы - тьма. И Боже упаси от нее Россию".
И это было написано Владимиром Максимовым за пятнадцать лет до перестройки, до нашего нового эксперимента. Имеющий уши да слышит.
"Семь дней творения"- семь дней усталой, измученной России, семь дней жизни рода Лашковых с многочисленными воспоминаниями, отступлениями, снами и ретроспекциями. Владимир Максимов, как мало кто из писателей, верит в своих героев, верит во всех, и потому "не забывает о заблудших", куда относит и себя самого. Он не из тех, кто ищет вину во внешнем, какая бы она ни была. Прежде всего, призывает писатель, обратимся к самим себе, обратимся к делам своим. "Человек должен себя менять к лучшему, а не обстоятельства". Видим ли мы это сегодня? Неужто кто-то думает, что с введением рынка и расчленением страны люди станут лучше и добрее? Максимов ждет от своих героев активных деяний в обыденной жизни, ждет непрерывной молитвы делом.
Он не ищет виноватых, ибо виноваты все, но не ищет он и праведников, не ищет невинные жертвы, ибо на каждом из героев - своя доля ответственности. Виноваты аристократы и купцы, казаки и крестьяне,- все поучаствовали в разрушении старой России, все получили свое.
Репрессированный дворянин считает, что начало разрушению положили евреи: "Стучат, конечно, прикладами, так внушительнее... И уж будьте уверены - или жид, или латыш. И чуть что - сразу на мушку... Ты мне скажи, спокойствие-то кровожадное откуда? Люмпен, он вспыхнул и погас. У него классового гнева ровно до первой жратвы хватает. А ваши методически убивали. Убивали, будто нудный обет исполняли. Детишек - и тех не жалели. Романовых, к примеру... Сидел в них Яхве, глубоко сидел. Вот и давили гоев. Гоя можно, гой не человек". Еврей Ося думает, что просто в России "...ненавидят всех, кто живет лучше", отсюда и тяга к революциям. Корниловец Бобошко во всех бедах винит русского крестьянина: "Психологию русского крестьянина не учли. А ведь нас должна была научить пугачевщина. Максималист он, анархист, мужичишко наш православный. Он одним днем живет, а мы ему Царство Небесное..."
Есть свои претензии и к казачеству: "Всегда кажется, что власть может и должна давать ему больше. Именно поэтому оно предало царя ради Корнилова и Деникина, затем их обоих заменило собственными атаманами, коим вскоре предпочли совдепы, а теперь старается на прогадать и на них... Смесь унтерского гонора и лакейства, помноженная на звериную жестокость".
Как видит читатель, оценки не из приятных, и в каждой есть своя доля правды, в каждой просматривается взгляд самого автора. Как соединить все эти правды в единое, как предотвратить новые беды?
Владимир Максимов утверждает всем своим творчеством: надо просто начать делать. Независимо когда: сегодня, завтра, в любой момент. Не надо бояться начинать что-то делать. Если не для себя, то для потомков.
Его роман "Прощание из ниоткуда" - это как бы автобиографический вариант "Семи дней творения". Нет жесткого сюжетного построения, нет почти музыкальной цикличности глав, нет собирательности образов, нет растворения автора в героях. Здесь автор - сам герой. И, тем не менее, это не воспоминания, а проза. Как бы второй, более подробный, более дробный взгляд на Россию. И - неожиданно мягче, прощающе, сентиментальнее. И - еще большая благодарность деду Савелию, послужившему прообразом Петра Лашкова. Более понятной стала эта потаенная любовь Максимова к своему столь многими осуждаемому главному герою. Более понятно стало и еще более скрываемое им недоверие к оседлости, к кондовости, к "станишникам". Текст всегда выдает с головой талантливого автора. Вижу неожиданную близость таких вроде бы разных писателей, как Эдуард Лимонов в своих харьковских повестях "У нас была великая эпоха" и "Подросток Савенко", как Владимир Максимов в "Прощании из ниоткуда", как Виктор Астафьев в "Последнем поклоне" и "Царь-рыбе". И уже их общую близость к босяцкому Максиму Горькому. Это выработанное самой жизнью недоверие босяков, блатных, челкашей, серых, астафьевских бичей и браконьеров, лимоновских заправил харьковских окраин к угрюмому однообразию, оседлости, стремящимся любой ценой к стабильности, к кажущейся монотонности и жизни кондовых работяг. Это недоверие детдомовцев и колонистов к отгороженному миру, куда не допускаются чужие. Недоверие и одновременно тоска по такому кондовому дому, по вековой стабильности. Отсюда и любовь (почти беспризорника Влада Самсонова) к деду Савелию, к своему Петру Лашкову, прорывающаяся сквозь все внешние словеса. Это любовь к утраченному дому. Кстати, вот в чем, на мой взгляд, различие между В.Беловым и В.Астафьевым. Один - из оседлого, коренного крестьянства с их неподвижной веками моралью, с устоями и обычаями, второй - из раскулаченных беглых, уже кочевых, с люмпенизированной, быстро меняющейся, исходя из обстановки, моралью. Астафьев не мог уже написать "Лад", он мог только мечтать о нем.