Выбрать главу

Окропи Ты нас вербной водой.

Осени голосистой скворешней.

Не держи Ты всевышнего зла

За срамные мои вавилоны,

Что срывал я Твои купола,

Что кромсал я святые иконы!

Огради! Упаси! Защити!

Подними из кровавых узилищ!

Что за гной в моей старой кости,

Что за смрад от бесовских блудилищ!

О Господь! Всеблагой Иисус!

Воскреси мое счастье земное.

Подними Ты наш красный Союз

До Креста Своего аналоя.

Николай Тряпкин

ОТВЕРЖЕННЫЙ ПОЭТ

Николай Иванович Тряпкин всегда был отверженным поэтом. Это его стезя. Его крестная ноша, которую и нес он безропотно до конца дней своих. В каком-то смысле он культивировал свою отверженность от литературной элиты. Он и не тянулся особо к избранным, к элите, ибо понимал: там, в их миру, он будет лишен и поэтической и мистической свободы. С юности своей: сначала тверской, потом подмосковной, а потом и северной - он впитывал в себя знание о своем народе, о пророческой надвременной Руси. Его вела судьба изначально. Даже от войны всеобщей он был отвержен - не взяли по здоровью, послали в эвакуацию на Север. За тайным знанием. Именно там, на русском Севере, он стал поэтом. Побывал и пахарем, и пастухом, потом выбился в книжные люди, и северяне искренне гордились своим поэтом. Сам Николай Иванович признавал мистическую значимость северных лет в своей поэтической судьбе. "В этой маленькой северной деревнюшке и началась моя творческая биография... Коренной русский быт, коренное русское слово, коренные русские люди. Я сразу почувствовал себя в чем-то таком, что особенно мне близко и дорого. У меня впервые открылись глаза на Россию и на русскую поэзию, ибо увидел я все это каким-то особым, "нутряным" зрением. А где-то там, совсем рядом, прекрасная Вычегда сливается с прекрасной Двиной. Деревянный Котлас и его голубая пристань - такая величавая и так издалека видная! И повсюду великие леса, осененные великими легендами. Все это очень хорошо для начинающих поэтов. Ибо сам воздух такой, что сердце очищается и становится певучим. И я впервые начал писать стихи, которые самого меня завораживали. Ничего подобного со мной никогда не случалось. Я как бы заново родился, или кто-то окатил меня волшебной влагой". Крестник русского Севера, сольвычегодских и устюжских деревень, старинных погостов, старообрядческих преданий и сказов. Позже, на страницах газеты "Завтра", он писал:

Когда-то там, в лесах Устюги,

Я неприкаянно кружил.

Скрипела ель, стелились вьюги

У староверческих могил.

И на каком-нибудь починке

Я находил себе ночлег

И припадал к молочной кринке

Не протерев зальдевших век.

И в смутном свете повечерий

Я погружался в древний быт,

В медвежий сумрак, в дым поверий,

В какой-то сон, в какой-то мыт.

И постигал я те столетья

И в том запечном уголке,

И в хламе старого веретья,

И в самодельном черпаке...

.....................

И в смутном свете повечерий

Я закрываюсь в тайный скит.

И несказанный дым поверий

В моих преданиях сквозит.

И на каком-нибудь починке

Я источу последний пыл

И слягу в старой веретинке

У староверческих могил.

Его пророческое потаенное слово шло откуда-то из глубины глубин мистической Руси в поисках утраченных истоков, первооснов народного слова. Он был нашим русским дервишем, понятным всем своими прибаутками, частушками, плясовыми, и в то же время непонятным почти никому в своих магических эзотерических прозрениях... Он не погружался в фольклор, не изучал его, он сам был им, был посланцем древнего смысла слова. И потому легко нарушал законы, сочиненные фольклористами. Его чистейший русский язык частенько был неправильным языком. В этом он схож, пожалуй, только еще с одним таким же кудесником русского слова, Владимиром Личутиным. Что им до правильности времен, до сочетаемости тех или иных былинных героев, если они сами были родом из тех же времен? И из того же племени героев.

За фольклором, за фольклором!

За янтарным перебором!

За гармошкой, за рожком!

То в телеге, то пешком...

И с каким же интересом

Шел я полем, шел я лесом!

И не знал я до сих пор,

Что я - сам себе фольклор.

Пожалуй, первым эту его посланность нам из глубин своего же народа подметил близкий ему мистическим погружением в слово Юрий Кузнецов: "Толпа безлика, у народа есть лик. Этот народный лик проступает в творчестве Николая Тряпкина... А сам поэт обладает магической силой, одним росчерком пера он способен удерживать все времена: "Свищут над нами столетья и годы, - / Разве промчались они?" Николай Тряпкин близок к фольклору и этнографической среде, но близок как летящая птица. Он не вязнет, а парит. Оттого в его стихах всегда возникает ощущение ликующего полета... Поэт владеет своим материалом таинственно, не прилагая видимых усилий, как Емеля из сказки, у которого и печь сама ходит, и топор сам рубит. Но это уже не быт, а национальная стихия..." И далее Юрий Кузнецов говорит верные, но по сути своей трагические для нас всех слова: "В линии Кольцов- Есенин, поэтов народного лада, Тряпкин - последний русский поэт. Трудно и даже невозможно в будущем ожидать появления поэта подобной народной стихии..." Думаю, и в прозе после Владимира Личутина вряд ли появится еще хоть один такой же таинственный владелец глубинных основ русского слова. Поразительно, что и тому и другому память слова дала все та же северная архангелогородская земля. Но вскоре после войны Николай Тряпкин уехал с Севера, вернулся в родное Подмосковье. Стал печататься в московских журналах. Талант его признавали. Глубину таланта, его мистическую основу не чувствовали и даже побаивались. Виделось в его поэзии что-то колдовское, завораживающее.

Я уходил в леса такие,

Каких не сыщешь наяву,

И слушал вздохи колдовские,

И рвал нездешнюю траву.

И зарывался в мох косматый.

В духмяный морок, в дымный сон,

И был ни сватом и ни братом

Жилец Бог весть каких времен,

И сосны дремные скрипели

И бормотали как волхвы.

Но где, когда, в каком пределе

Вся память вон из головы.

Потому и казался он многим чужим, потому и сторонились его, как некоего аномального явления. Ну ладно бы, выглядел явно странным, явно отверженным в грозовые сталинские годы, когда спокойно писал и о Христе, и о крестной ноше, о Зимогорах и о возрожденных Назаретах, тем самым опровергая все нынешние байки о запретности христианских тем и стародавних преданий.

И летят над путями походными

Солнцебоги с твоих рукавиц.

И проносятся песни свободные

Над провалами черных темниц.

Не поверишь, что написано в 1944 году, и публиковалось во всех его сборниках. Ясно и понятно, что он тогда же совсем молодым из своих устюжских северных глубин писал охотно и по велению души о победных боях, о распарившемся льде Волги, ибо "солнце, как шлем Сталинграда, над великой рекою встает", но странно и загадочно, что тогда же и будучи тем же юнцом, одновременно с воспеванием реальных побед над фашистами он писал о старом погосте, который способен вдохновить бойцов на смертную борьбу:

Порос морошкой мховый плис

надгробий

Но смутный голос дедовских предтеч

Остался в недрах правнуковой крови.

И когда пришел "с огнем незваный незнакомец", русским воинам "в этих камни заглушивших мхах / вдруг стала всем до боли близкой давность./ И каждый вспомнил: здесь родимых прах..."

Тогда уже, в сороковые годы, безусый хлипенький поэт боролся своими стихами не за власть Советов, и даже не за родимый, оставленный где-то в Подмосковье под немцами дом, а за архаичный национальный прамир Святой Руси. Он, как и Николай Клюев, мог назвать себя "посвященным от народа", но, в отличие от своего великого предшественника, Николай Тряпкин не запирается в свой подземный рай, как в некое гетто прошлого, - скорее наоборот: вытягивает прошлое на свет, на волю, на будущее, озвучивает мистику, удивительным образом соединяя далекий от советских новин стародавний мир предков с прорывом в будущее, в русский безбрежный космос, становясь близким Велимиру Хлебникову, Андрею Платонову, ранним футуристам:

И над миром проходят

всесветные громы,

И, внезапно издав ураганные гамы,

Улетают с земли эти странные храмы,

Эти грозные стрелы из дыма и звука,

Что спускаются кем-то с какого-то лука

И вонзаются прямо в колпак

мирозданья...

И рождаются в сердце иные сказанья...

Можно еще вылавливать стилистические блохи в ранней поэзии Тряпкина, но меня поражает все та же мысль, что такие мистические стихи писались в военные и первые послевоенные годы.