Ты же дуй и колдуй, ветер северный,
По Руси по великой, по северной
Поплывем Лукоморьями пьяными
Да гульнем островами Буянами.
Для того, чтобы быть таким смиренным поэтом, надо было обладать и в сталинские, и в брежневские годы и смелостью, и дерзостью, и мужеством. Так не боялся писать Николай Тряпкин еще в 1947 году, в самое суровое сталинское время. В этом тоже был вызов национальной параллельной литературы. Потому и не пускали их в президиумы и в придворные салоны, там гуляла другая литературная элита. Ни Николая Клюева в двадцатые годы, ни Андрея Платонова в сороковые годы, ни Николая Тряпкина в семидесятые годы в этих салонах было не увидеть. Не то чтобы они были врагами государства, нет, роль государства они понимали и ценили, но себя считали скорее заступниками народными перед любым государством. И вот воспеваемая придворно-прогрессивной элитой великая советская держава в одночасье рухнула. Мгновенно все лауреаты и орденоносцы не просто затихли, а в большинстве своем стали лютыми антисоветчиками и жертвами советского режима. Одному из них недовыпустили собрание сочинений, другому долго тянули с Ленинской премией, третьему дали не ту дачу в Переделкине. Бедные жертвы советского режима! От Бориса Пастернака до Андрея Вознесенского. От Михаила Шатрова до Олега Ефремова...
И в тот момент, когда бывшая лауреатская литература отвернулась от погибающей советской державы, ее певцами и защитниками неожиданно стали недолюбливаемые властями, отверженные и гонимые, ютящиеся на обочине официального литературного процесса русские национальные писатели. Уж они-то никогда не лакействовали перед властями. Им бы первыми и добивать эти скурвившиеся номенклатурные власти... А они ринулись на баррикады, гордо обрели красно-коричневость...
Помню, как на одном из последних съездов советских писателей в число делегатов не включили Николая Тряпкина, не тот оказался уровень значимости у талантливейшего национального поэта. Если зачитать сейчас список тех делегатов, кого предпочли Тряпкину, можно со смеха упасть со стула, никто таких писателей и тогда-то не знал. В знак протеста Юрий Кузнецов, попавший в этот делегатский список, отказался от своего участия на съезде в пользу Николая Тряпкина. В результате на съезд не попали ни тот, ни другой... И вот этот гонимый властями Николай Тряпкин - так же, как аполитичнейшая Татьяна Глушкова, так же, как тонкий лирик Борис Примеров, - в трагичнейшие для страны девяностые годы стал ярчайшим певцом погибающего советского строя. Или ненависть к буржуазности у русского народа и ее певцов перевесила неприятие номенклатурного чиновничества, или это был природный национал-большевизм, или прорывалось извечное чувство противоречия, несогласия с официальной установкой, или господствовала в их стихах все та же извечная русская жалость к павшим, к поверженным, но красно-коричневыми в литературе стали в основном поэты и писатели, далекие от официозной советской литературы. Когда-то, на заре красной эры Николай Клюев писал:
Есть в Ленине кержацкий дух,
Игуменский окрик в декретах.
Как будто истоки разрух
Он ищет в Поморских ответах.
Спустя семьдесят с лишним лет, уже при закате советской Атлантиды, Николай Тряпкин продолжает бунтарское дело своего любимого предшественника:
За великий Советский Союз!
За святейшее братство людское!
О Господь! Всеблагой Иисус!
Воскреси наше счастье земное.
О Господь! Наклонись надо мной.
Задичали мы в прорве кромешной.
Окропи Ты нас вербной водой.
Осени голосистой скворешней.
Не держи Ты всевышнего зла
За срамные мои вавилоны,
Что срывал я Твои купола,
Что кромсал я святые иконы!
Огради! Упаси! Защити!
Подними из кровавых узилищ!
Что за гной в моей старой кости,
Что за смрад от бесовских блудилищ!
О Господь! Всеблагой Иисус!
Воскреси мое счастье земное.
Подними Ты мой красный Союз
До Креста Своего аналоя.
Нет, выкидывать из поэзии Николая Тряпкина мощные трагичнейшие красные стихи 1994 года, написанные уже после полнейшего крушения некогда могучей державы, уже после октябрьского расстрела 1993 года, у меня лично не поднимется рука просто из любви к его таланту.
Знаю, что кое-кто из именитых патриотов постарается не допустить целый красный цикл, десятки блестящих поэтических шедевров, в его будущие книги, тем более и родственники препятствовать этому урезанию не будут. Но писались-то с болью в сердце эти строки не именитыми патриотами и не осторожными родственниками, писал их истинный русский национальный поэт Николай Тряпкин. И что-то глубинное выдернуло его из сказов и мистических преданий, из пацифизма и любовного пантеизма в кровавую барррикадную красно-коричневую схватку. И это была его высшая отверженность. В те годы он был частью нашего "Дня", был нашим сотрудником в народе. Был нашим баррикадным поэтом. И он гордился таким званием. Гордился совместной борьбой. Он писал в "Послании другу", посвященном Александру Проханову:
Не спят в руках веревки и ремень,
А ноги жмут на доски громовые.
Гудит в набат твой
бесподобный "День",
И я твержу: "Жива еще Россия!"
И я смею только гордиться, что все его последнее десятилетие жизни и творчества постоянно встречался с ним и дома, и в редакции газеты, и на наших вечерах, и в его бродяжничестве у знакомых, и после его тяжелейшего инсульта, когда он вернулся уже смиренный к себе домой - умирать. Я с женой и двумя поэтами, Валерой Исаевым и Славой Ложко из Крыма, был у него в день восьмидесятилетия. Больше никого из писателей не пустили, да и мы попали только потому, что привезли из газеты к юбилею солидную сумму денег. Он лежал в кровати чистенький и смиренный. Добродушный и домашний, но душа его оставалась все такой же бунтарски отверженной: "Права человека, права человека. / Гнуснейшая песня двадцатого века..."
Я познакомился с Николаем Ивановичем Тряпкиным еще в студенческие годы, в знаменитом в литературной среде тех лет общежитии Литературного института. Помню, я был там с кампанией левых авангардных поэтов и критиков, пили, гуляли - и вдруг услышали где-то в соседней комнате завораживающее пение каких-то неведомых нам и непривычных для нашего уха стихов. Заглянули. Там жил мой однокурсник, талантливый поэт Игорь Крохин из Мценска, ныне покойный. И у него в гостях сидел на кровати и напевно читал свои стихи про возвращение Стеньки Разина и "Летела гагара", про забытые песни старины и стихи о Гришке Отрепьеве, о пролетариях всех стран и, конечно же, знаменитые "Увы, брат, Черчилль Уинстон" тоже слегка хмельной Николай Тряпкин. Надо сказать, что и Юра Минералов, и Адам Адашинский, и другие левые поэты из нашей кампании оценили и качество стихов, и мастерство их исполнения. К себе в комнату мы так до утра и не вернулись. Это была хмельная ночь вольной хмельной поэзии Николая Тряпкина. Меня еще тогда поразило иное чисто народное, а, может, староверческое сострадательное отношение к Гришке Отрепьеву. И была в нем какая-то гордость за Отрепьева, мол, вот, наш, из самых низов народа, а в цари выбился, прямо как в русской сказке. Такое отношение, кстати, и к другому Григорию - Распутину.
Для меня ты, брат, совсем не книга,
И тебя я вспомнил неспроста,
Рыжий плут, заносчивый расстрига
И в царях - святая простота.
Мы с тобой - одна посконь-рубаха.
Расскажи вот так, без дураков:
Сколько весит шапка Мономаха
И во сколько сечен ты кнутов?..
Заметьте, как Николай Тряпкин выражает и мимоходом свое народное отношение к царской челяди:
А тебя вот псивые бояре
Изрубили прямо на куски.
Это - народное, совсем иное, чем официальное, царских ли, советских ли времен,- отношение ко многим историческим событиям и личностям прорывалось и в фольклоре, в лубках, в представлениях скоморохов. У Тряпкина оно воспринималось тоже не как его личное, а как нечто природное, нечто выкрикнутое из народного сердца. Может быть, поэтому в шестидесятые-семидесятые годы его самые озорные и разбойные стихи не подвергались официальному осуждению, как, скажем, стихи о Курбском Олега Чухонцева. Ибо в тех - чухонских - виделось нечто личностное, индивидуально-протестное. А в тряпкинских слишком сильны и слышны были народные верования, избяной язык. Их чужеродность чиновному миру обходили, как бы не замечая. Только так можно было в самые застойные годы, с голосом юродивого распевать строчки о Савелии Пижемском, что "затянет псалом о местах пересыльных, / О решетках пяти лагерей..." В том стихотворении сошлось все: и самолеты, летящие в таежные прели, и грозный "устав" староверческий, сотворенный самим Аввакумом, и сам мощный диковатый старик, зарубивший староверку жену за измену, перенесший гнев свой и на староверов, и на депутатов, и на весь народ, не боящийся и самого Христа... Этим и сильна поэзия Тряпкина. В ней отражается все, что есть в народе: и смирение, и богохульство, и святость, и дикость, и терпение, и бунтарство.