Второе мое потрясение произошло, когда я поступил в МГИМО и за полгода понял, что поступил не туда. Я не принял этот институт, практически ушел из него, скрывая от родителей. Начал пробиваться на факультет журналистики в МГУ. Я попал пацаном на прием к заместителю министра обманным путем. Это был академик, химик, человек огромного роста, и он проникся моей ситуацией, написал резолюцию о переводе в МГУ. Без всяких звонков. Когда я пришел в МГУ, там долго выясняли, какого начальствующего Кузнецова я сын. Тогда было два больших начальника Кузнецовых: один - адмирал, другой - генерал. В МГУ же учеба пошла хорошо, затем сразу же аспирантура.
И третье мое потрясение - это, конечно, ХХ съезд КПСС, студенческое движение на факультете журналистики, которое возглавлял тогда Игорь Дедков и в котором принимало участие большое количество талантливых людей. В том числе и мы, аспиранты МГУ. Почти год мы держали оборону, многие из нас потом попали под наблюдение, историков просто посадили. Нас не посадили, но взяли на контроль. Когда я в 1956 году закончил аспирантуру, то получил практически волчий билет, с огромным трудом устроился младшим редактором в Совинформбюро. Смысл движения был в том, чтобы после ХХ съезда партии поменять состав преподавателей на факультете, приблизить его к современности. Для меня это движение тоже было этапным в жизни. Некий рубеж, он и определил период моего либерализма.
Следующее потрясение - это снятие Хрущева, я его пережил тяжело. Затем постепенное осознание русской национальной проблемы, осознание исторического пути России. Мое размежевание с теми силами, с кем был близок после 1956 года.
Ну и, конечно, рубежом был 1991 год. То, что называется новой буржуазной революцией в России. Я ее до сих пор не принял. Но понимаю, что прошлого уже не вернешь, и надо в новых обстоятельствах находить новые возможности и для русской литературы, и для самого государства, и для каждого из нас. Все определяет инициатива и энергия человека. В нашем институте я уже попытался построить работу по законам нового времени - с тем, чтобы спасти институт. И я эти задачи выполнил. При всем том, что по убеждениям я - советский человек, но дела уже вел по законам рыночного времени. Я добился того, чтобы поставить на баланс наше здание и прихватить еще соседнее, затем найти надежный банк и сдать это здание в хорошую аренду, а на эти деньги развернуть научную деятельность в институте. Может быть, эти новые условия работы были бы неплохими, при условии, чтобы страна без революций вышла на них под руководством коммунистической партии. Это китайский путь. Я убежденный сторонник китайского пути, и уверен, они еще докажут всему миру преимущества социализма. Никогда не могу простить Горбачеву его киселеобразное поведение.
В. Б. Феликс Феодосьевич, вы родились в Тотьме. На том же русском Севере и примерно в те же годы родились и Василий Белов, и Николай Рубцов, и Ольга Фокина, а чуть пораньше фронтовики Сергей Орлов, Федор Абрамов, Александр Яшин, Сергей Викулов, чуть попозже Владимир Личутин. Северная дружина. В литературе заговорили о вологодской школе, шире о северной школе. Откуда вы все так внезапно взялись, из каких глухих углов? А потом после Личутина - ни одного яркого всероссийского имени. Почему затишье?
Ф. К. Прежде всего - язык, яркий народный язык. Сохранившийся в мои годы еще на Севере и исчезнувший ныне. Места наши были на столетия законсервированы от вражеских и иных нашествий. Туда почти не проникала цивилизация. Еще на моем веку ходили бабы в кокошниках. Я сам ходил в домотканых одеждах. В силу этого своеобразный резервуар языка. А литература - это прежде всего язык. Кстати, такая же история была с югом России, с Доном, откуда родом и Шолохов, и вся донская рота, и тот же Солженицын, и, последним, - Юрий Кузнецов. А во-вторых, это связано с ощущением гибели народной деревенской цивилизации. Это же все писатели, прозванные "деревенщиками". Видимо, этот каток по Центральной России прошел раньше, а до нас и в Сибирь уничтожение старого уклада дошло позже. И вот, как реакция на трагедию, возникла наша северная литература. А то, что последние лет двадцать нет никакого яркого пополнения, так где оно есть? Как бы ни раздували все эти нынешние Букеры и Антибукеры, ничего мощного пока не видно... Эпоха перестройки русской литературе пока что ничего не дала. Это более глубинный вопрос: что случилось, почему Россия замолчала? Опустились руки?
В. Б. Вы, значит, признаете наличие духовного, культурного кризиса в русской культуре?
Ф. К. Я не только признаю, а считаю это очевидным. У нас глубочайший духовный кризис, равного которому, может быть, и не было в истории. Беда, что и сказать об этом почти некому. Тусующаяся публика считает, что сейчас пришло время расцвета. Они танцуют и веселятся, как на "Титанике". Сплошная бесовщина.
В. Б. Значит, вы предполагаете, что Россия как "Титаник" тонет, уже уходит под воду навсегда?
Ф. К. Над Россией нависла такая опасность, какой в истории России еще не было. Если мы не осознаем всю степень существующей опасности, не соберем силы, а собрать силы может только интеллигенция, русская интеллигенция, которой почти не осталось, то мы можем исчезнуть с лица мира. России свойственна вера в чудо. Может быть, это чудо произойдет, но без наших общих усилий вряд ли. Может быть, нас спасут наши недра. Народ раздавлен, оскорблен нищетой. Даже в коллективизацию и войну люди жили лучше, были надежды на лучшее. А сейчас - ни надежд, ни света, ни тепла. Так живет подавляющее большинство людей. У нас в России еще остаются богатейшие мозги, но идет атака на образование. Если иметь в виду дьявольскую программу уничтожения России, я вижу триединую формулу: Россию стараются обезлюдить, ополовинить. Россию стараются оглупить, оболванить. Лишить интеллекта. Россию стараются растлить. И выхода не видно...
В. Б. Вы трижды сказали: Россию стараются... А что делает сама Россия, куда она старается? Вы почти не видите надежд ни в литературе, ни в самом существовании России. Но вы же - историк литературы. Вы знаете, как до зеркального повторялись те же формулы в начале двадцатого века. Вы знаете, как прекрасный русский писатель Алексей Ремизов писал слово о погибели земли русской. Вы знаете работу еще одного прекрасного русского писателя Евгения Замятина "Я боюсь", где он пишет, что у русской литературы есть одно будущее - это ее прошлое. Да и Максим Горький в тот период впал в уныние. Вроде бы они были правы. После "серебряного века", после мирискусников, даже после русского авангарда - вдруг бездарная рапповская литература, все издательства заполонены безграмотными виршами. Будто и не было совсем недавно Гумилева и Блока, Бунина и Ремизова. Так и сейчас, на место Твардовского и Рубцова, Распутина и Бондарева идут такие же наглые и бездарные, такие же дремучие и бескультурные (почитайте, к примеру, статейку Льва Пирогова в "Независимой газете" о нашествии новых сетевых варваров) сетевые рапповцы. Сетевое раппство, сетевое рабство. Но именно ссылка на двадцатые годы и успокаивает, мимо этих бездарей, рядом с ними, сквозь них - в те же годы, плача по погибшей русской культуре, прорастали Михаил Шолохов и Андрей Платонов, Михаил Булгаков и Леонид Леонов, Сергей Есенин и Анна Ахматова. Так же и уменьшалась Россия, правила бал русофобия не менее оголтелая, троцкисты рвались в мировую революцию. А усатый нянь постепенно возрождал почти что царские государствообразующие структуры. Мы можем осудить его за жестокость, но мы не можем сказать, был ли у России иной выход. Мы сейчас забыли, что собой являли двадцатые годы, но это был такой же период распада и государства и литературы. Спасла ставка на великие традиции: и в политике, и в культуре. И позже в армии, когда вновь ввели погоны, ордена, звания и мундиры... Может быть, и сейчас спасет ставка на великие традиции?