— Вы закончили, мадам?
— Да. Пожалуйста.
Как только официант удаляется, Джонатан снова берет Аямэй за руку.
— Ты сегодня очень красивая, — шепчет он.
Аямэй отнимает руку, берет стакан.
— Спасибо, — говорит она и отпивает глоток воды.
При свете свечей ее длинные черные волосы дивно хороши. Черный атлас платья колышется на груди при каждом движении рук. Замечтавшись, Джонатан представляет себе Аямэй голой, но тут две долговязые фигуры вновь нарушают интим.
Официанты ставят блюда на стол и ретируются.
Джонатан находит, что поданная ему «Шальная скачка под луной», говяжье филе в густом сливочном соусе с кусочками черных трюфелей и желтых грибов из Маньчжурии, не такая уж вкусная, как думалось по названию. Мясо явно переварено, а вот скат на тарелке Аямэй, с икрой и мятным соусом, выглядит куда аппетитнее.
— Вкусно? — спрашивает он.
— Изумительно.
Джонатан ликует. Французскому гурману эта новая кухня показалась бы чересчур затейливой. К счастью, Аямэй китаянка. Ее не мог не ослепить роскошный ресторан на верхушке Эйфелевой башни. Жаль, что она выбирала по меню для гостей, где не указаны цены. От астрономических цифр у нее еще сильнее закружилась бы голова.
Видя, как пустеет ее тарелка, Джонатан возобновляет прерванный разговор:
— Почему ты не написала книгу о Тяньаньмынь?
— Во мне нет писательского снобизма. Это модно в последние годы — быть либо эксгибиционистом, либо вуайеристом. Я не могу сказать правду, а лгать не хочу. Слишком многое просто невозможно передать: склоки во властных структурах, деньги международной помощи, улетучившиеся неведомо куда, соревнование в саморекламе через СМИ. Я не могу ни ткнуть пальцем в людей, которые мне отвратительны, ни похвалить тех, что мне помогали. Я ничего не могу сказать. Это опасно для оставшихся там.
— Объяснила бы, по крайней мере, почему ты проявила такое необычайное мужество. Ты была студенткой лучшего в Китае университета, тебя ожидало блестящее будущее. Ты отказалась от карьеры, от личного счастья. Тебе не было страшно? Тебя никогда не посещали сомнения?
— Почему я осталась, в то время как многие сошли с дистанции, уступив нажиму правительства? Просто потому, что некому было меня удержать. Родителям моим я тогда еще не простила своего испорченного детства. У меня не было любовника, ради которого я дорожила бы жизнью. Я была свободна, одна, с гневным и изболевшимся сердцем. В толпе демонстрантов я чувствовала лишь эту боль, которая не оставляла меня с тех пор, как покончил с собой Минь. Мне было хорошо. Минь порадовался бы, узнав, что я осталась в живых не зря. Я была причастна к становлению нового мира. Когда другие отступали и прятались в толпе, я забралась на багажник велосипеда и произнесла оттуда свою первую речь. Ничего в этом особенного не было.
— Судьба выбирает тех, чьи личные чаяния совпадают с чаяниями их страны.
— Возможно… — Взгляд Аямэй устремляется к тому бурному Пекину 1989 года. — Мою первую речь встретили аплодисментами; студенты оценили ее. С тех пор меня выталкивали вперед, так я и дошла до центра площади Тяньаньмынь. От угроз правительства мы только пуще ожесточались. В этой войне против политиков у нас не было иного оружия, кроме нашей молодости. Я была среди инициаторов голодовки. Чтобы докричаться до всего мира, мы решили на Тяньаньмынь поставить на карту свою жизнь.
— Могу я предложить вам тележку с сырами? — звучит над ухом гнусаво-угодливый голос метрдотеля.
— Нет, спасибо, я не буду, — говорит Аямэй. — А ты?
— Тоже нет, — качает головой Джонатан.
— Желаете посмотреть карту десертов?
— У вас есть сорбеты? — спрашивает Аямэй.
— У нас есть «Тысяча первая ночь», ассорти сорбетов с лепестками роз, личи, цукатами, зеленым перцем и белым чаем.
— Прекрасно, принесите мне.
— Скажите, из чего сделаны вот эти «Слезы карликовой вишни»? Не надо, не говорите. Попробую рискнуть.
— Благодарю вас, мадам. Благодарю вас, мсье.
Джонатан переводит дыхание, когда фигура метрдотеля тает в полутьме. И снова внимает Аямэй.
— Армия окружила город. День за днем нам сообщали о передвижениях пехоты и танков. Никто не думал, что это плохо кончится. Народ был с нами, внешний мир за нас. Солдаты вели себя со студентами сдержанно, но вежливо; и то сказать, они были ненамного старше. Бронетанковые части — это была последняя угроза раздробленного, ослабленного правительства. Я тогда начала курить. Совсем не спала. Разве что, вконец обессилев, могла прикорнуть ненадолго прямо на земле. Проснувшись, я ничего не помнила про голодовку, про армию. На несколько секунд возвращалась назад, в прежнюю студенческую жизнь, простую и мирную. Вечером третьего июня прозвучали первые залпы. Я металась по площади среди потрясенных студентов с мегафоном в руке. Призывала их сохранять спокойствие: с нами ничего не может случиться; мы не погибнем. Комитет вступил в переговоры с военными, и нам позволили покинуть площадь. Я снова ринулась в толпу. Студенты в палатках зажгли свечи. Они пели и отказывались уходить. Мегафон я давно бросила. У меня пропал голос. Я не могла больше произносить пламенных речей. Я плакала, вставала на колени. Все напрасно. Самые фанатично настроенные остались. Они хотели посмотреть, решатся ли народные избранники стрелять в народ. Бежать, говорили они, значит, отказаться от борьбы и признать крах движения. Они улыбались мне — и гнали прочь. Их невозмутимые лица напоминали мне лицо Миня, когда он шагнул к пропасти. Они оглохли — как и он тогда. Я кричала. Мой крик отчаяния до сих пор стоит у меня в ушах. Я слышу собственный хрип: «Вам же только двадцать лет! Ты, вот ты, я уверена, что тебе всего восемнадцать! Это самоубийство! Не надо! Идемте! Умоляю вас! Живите, и мы победим!»