— Когда мы увидимся? Что ты сегодня делаешь?
Констанс собиралась заглянуть в свою квартиру и, если нужно, прибраться там, потом заехать на работу, а потом попытаться где-нибудь перехватить Сатклиффа и сообщить, что она вернулась. Знает ли он уже о намеченном приезде Обри?
— Конечно, знает. Застонал, когда ему сообщили, и сказал: «Тяжелая у нас жизнь, у тех, кто живет чужой жизнью».
— Робу Сатклиффу пора чем-нибудь заняться и перестать бесконечно выспрашивать о жене, — произнесла она довольно бесцеремонно. — Он до того выставляет напоказ свою преданность, что скоро вызовет подозрения у врачей, занимающихся ею, то есть у Шварца и у меня.
— Вот и скажи ему это.
— Скажу.
Несмотря на благие намерения Констанс, вскоре они опять заснули в объятиях друг друга, а когда время от времени она вдруг просыпалась и сознание становилось ясным, то перед ее мысленным взором тут же возникало нечто туманное и абстрактное, это нечто предвещало новую жизнь — новое отношение к жизни. Констанс не узнавала самое себя! Она ощущала необратимые изменения.
Ну да, все, что произошло так бурно, так внезапно, помогло Констанс в полной мере осознать свою женственность, которая всегда воспринималась ею, как какая-то выдумка, бесплодный символ. В этом смысле быть женщиной вовсе не обязательно означало быть матерью, или женой, или монашенкой, или проституткой — все эти формальные разграничения были вторичными по отношению к главному. Профессия врача — вот чему она была обязана этим открытием первостепенной важности! Лучше понять и осмыслить роль женщины, ее сущность — это же неотъемлемо от искусства исцеления, это изначально заложено в мастерстве истинного врача. Если использовать космические категории, женщина — это первопричина обновления и восстановления, благодаря ей все появлялось, а появившись — развивалось и росло. Она была основой и источником плодородия, даже если попадала в ловушки миссис Джоунз.[182] (Один раз он был грубым с ней — его наслаждение превратилось в хозяйскую похоть, и боль, которую он причинил ей, было трудно выдержать, а она радовалась ей, как мученица радуется горящему костру.) Он чуть не разрубил ее надвое, словно топором. «Повернись!» — крикнул он, и она, подчинившись, повернулась, готовая умереть в его объятиях — здесь уместна поэтическая фигура, потому что она «умерла» в елизаветинском смысле слова, и у нее неожиданно вырвался крик наслаждения, разорвавший тишину и выразивший много чего, но в первую очередь самое главное: «И все-таки я могу любить!» — хотя и до этого мгновения она никогда не считала себя неспособной на любовь. Похоже, она попросту не представляла, что это за зверь такой — любовь. На его лице было напряженное и отрешенное выражение: она почувствовала всю его изначально свойственную мужчинам слабость, страх, что испытываемое чувство сейчас исчезнет, почувствовала, насколько остра его потребность в поддержке, без которой невозможно продвижение вперед, невозможно реализовать свой творческий потенциал. А поняв это, она мгновенно осознала собственную силу. Как будто теперь научилась использовать все свои мышцы, многие из которых до встречи с Аффадом постепенно атрофировались от бездействия. Она все-таки вняла его рассказам о тантризме левой руки,[183] ритуалы которого раздражали ее как ученого. Он дал ей больше, чем свою любовь, он помог ее целительскому дару, ее профессиональному мастерству обрести зрелость.
— О, спасибо тебе, спасибо!
Однако он с едва заметным безнадежным жестом простонал: