Выбрать главу

Я купил себе револьвер и большую кобуру, и писал декорации с револьвером на поясе. К удивлению, это произвело впечатление.

Не понравилось прессе то, что ранее журналисты имели право, когда им угодно, ходить за кулисы, а Теляковский запретил, а также запретил и всем богатым москвичам-меценатам входить за кулисы, где те в уборных пили шампанское с артистами. Теляковского ругали в газетах, и все его реформы-улучшения ни во что не ставили. Это была сплоченная компания, и вступление новых сил в театр было почти невозможно. Теляковскому было трудно справляться со всеми препятствиями, но странно то, что, несмотря на всю травлю прессой Теляковского, меня, Головина, — сборы императорских театров были полные.

По выходе князя Волконского[77] из директоров императорских театров, государь назначил на эту должность В. А. Теляковского, Я старался сделать как можно лучше постановки и работал дни и ночи в мастерских.

Казалось, будто ничего не было в России другого важного, кроме криков прессы о театрах. Все газеты были полны критикой и бранью по адресу императорских театров. В прессе шипела злоба и невежество, а театры были полны. Теляковский находился в Петербурге, и я ездил туда оформлять постановки, вводил в костюмерные мастерские новые понятия о работе над костюмом и делал окраску материй и узоров согласно эпохе, желая в операх и в балетах радовать праздником красок. За роскошь спектаклей упрекали газеты и контроль императорского двора, который тоже хотел придраться и был невольно удивлен, что новые постановки выходили вчетверо дешевле прежних. Когда Теляковский пригласил Шаляпина, то я и Головин хотели окружить великого певца красотой. Теляковский любил Шаляпина.

Как-то раз, когда Федор Иванович, зайдя ко мне утром на квартиру в Петербурге, на Театральной улице, которая была над квартирой Теляковского, вместе со мной спустился к директору. В большой зале-приемной мы услыхали, что в кабинете кто-то играл на рояле. Шаляпин сказал мне:

— Слышишь? У него играет кто-то. Хорошо играет… Кто это?

Из кабинета вышел Владимир Аркадьевич и пригласил нас из зала к нему в кабинет. Шаляпин, видя, что никого нет, кроме нас, спросил Теляковского:

— А где же этот пианист?

— Это я согрешил, — сказал, смеясь, Теляковский.

— Как вы? — удивился Шаляпин.

— А что? — спросил Теляковский.

— Как что? Да ведь это играл настоящий музыкант.

— Вы думаете? Нет, это я, Федор Иванович, — я ведь консерваторию кончил. Но прежде играл, старался. Меня Антон Григорьевич Рубинштейн любил[78]. Играли с ним в четыре руки часто. Говорил про меня: «Люблю, говорит, играть с ним. У него, говорит, „раз“ есть…»

Только тут мы узнали, что Теляковский был хороший пианист. По скромности он никогда не говорил об этом раньше. Дирижеры всегда удивлялись, когда Теляковский делал иногда замечания по поводу ошибок в исполнении. И все думали — кто ему это сказал, тоже не зная, что Теляковский был музыкант.

Владимир Аркадьевич не один раз вел разговор с Саввой Ивановичем Мамонтовым. Он хотел его назначить управляющим московских императорских театров, но Савва Иванович не соглашался и не шел в театр[79].

— Почему? — спрашивал я Савву Ивановича.

— Нет, Костенька, — говорил мне Савва Иванович, — поздно, старый я. И опять сидеть в тюрьме не хочется… Довольно уж. Он, Владимир Аркадьевич, господин настоящий, и управлять он может. А я не гожусь — съедят, подведут, сил нет у меня таких бороться…

Так Савва Иванович Мамонтов и не пошел в императорские театры[80].

XI. [М. А. Врубель][81]

Я немало страдал в жизни, так сказать, от непонимания, а еще больше от клеветы, от зависти, выражаемой часто под видом дружбы, от людей, которые ко мне приближались. Я чувствовал ее от многих, с которыми в жизни сталкивался. Мне казалось, что это какой-то страшный дьявол у людей, дьявол в человеческой душе, более страшный, чем непонимание. Я его испытал от многих притворных моих друзей. По большей части эти люди подражали мне, подражали моей живописи, моей инициативе, моей радости в жизни, моей манере говорить и жить. Среди друзей моих, которые были лишены этих низких чувств и зависти, были В. А. Серов и М. А. Врубель. Почти все другие были ревнивы и завистливы.

вернуться

77

Сергей Михайлович Волконский (1860–1937) — внук декабриста С. Г. Волконского, директор императорских театров в 1899–1901 годах; автор ряда книг по различным областям искусства, но преимущественно по вопросам театра, а также двухтомного (в трех книгах) издания «Мои воспоминания», вышедшего в Мюнхене в 1923 году; в эмиграции — сотрудник зарубежных русских изданий, а также директор Русской консерватории в Париже.

Станиславский, прослушав в начале 1911 года одну из работ Волконского о театре, писал тогда о нем: «Он, как и я, преследует ту же гадость, имя которой — театральность в дурном смысле слова. Если бы мне удалось писать так талантливо и изящно по форме, как он, я был бы счастлив. Вообще кн. Волконский мне нравится. Мне его жаль — он сгорает от жажды играть, режиссировать, томится в своем обществе, а его родственники держат его за фалды и все прокисают от скуки в своих палаццо» (Станиславский К. С. Собр. соч. М., 1860. Т. 7. С. 500). По мнению А. Н. Бенуа, Волконский был «настоящим, даже фанатичным жрецом искусства»; он «никогда не возмущался и не жаловался, лишь бы только он получал возможность делать „дело своей жизни“ — насаждать то понимание красоты, то знакомство с законами искусства (особенно искусства сценического), которое соответствовало его символу веры во имя Аполлона» (Бенуа Александр. Воспоминания о кн. С. М. Волконском // Последние новости. Париж, 1937. № 6076. 13 ноября). В некрологе, ему посвященном, говорилось: «Это был один из самых одаренных, самых своеобразных, живых и умственно-отзывчивых людей, которых в нашу эпоху можно было встретить. Вероятно, своеобразие было все-таки наиболее заметной его чертой. Князь Волконский ни на кого не был похож, и в каждом своем суждении, в каждом слове оставался сам собой. Его считали специалистом по театру и истории театра, и, конечно, театр он знал и понимал, как мало кто другой за последние десятилетия» (Г. А[дамович]. Памяти кн. С. М. Волконского // Там же. 1937. № 6060. 27 октября).

Весной 1901 года у группы художников «Мира искусства» и Дягилева произошел инцидент с Волконским, в результате которого они отказались работать в казенных театрах. О позиции Коровина в этом столкновении художников с Волконским упоминает Теляковский в своих дневниковых записях от 7 и 8 апреля 1901 года: «Когда Коровин приехал в Петербург, то князь [Волконский] встретил его словами — что же вы, тоже отказываетесь от писания „Демона“? Коровин сначала обещал писать, но, поговорив с Дягилевым, был вынужден тоже отказаться от своего первоначального намерения, причем написал князю одно письмо официальное, а другое частное, в котором объяснял свое безвыходное положение и отказался писать „Демона“. Коровин лично не вполне одобряет поведение и действия Дягилева, но, с другой стороны, он говорит, что кн. Волконский своею нерешительностью вывел всех из терпения, заказывая и обещая, а потом меняя свое решение» (не издано; хранится в Отделе рукописей ГЦТМ).

С поста директора императорских театров Волконский был вынужден уйти из-за инцидента с фавориткой Николая II балериной М. Ф. Кшесинской.

вернуться

78

Антон Григорьевич Рубинштейн (1829–1894) — композитор, пианист и дирижер; основатель Петербургской консерватории.

вернуться

79

Теляковский не имел мысли назначить Мамонтова управляющим московскими императорскими театрами, а хотел его пригласить «советчиком или консультантом по постановке опер». В своем дневнике Теляковский записал 1 марта 1906 года: «Мамонтов обещал принять участие и много говорил со мной по поводу сценической неподготовленности наших артистов и режиссеров. Мамонтов без сомнения мог бы принести пользу оперному делу» (не издано; хранится в Отделе рукописей ГЦТМ).

вернуться

80

См. очерки «С. И. Мамонтов» и «Последние годы Мамонтова».

вернуться

81

С Михаилом Александровичем Врубелем (1856–1910) Коровин был знаком и близок долгие годы. Современники находили немало общего в их характерах. Так, Нестеров, например, считал, что у «самолюбивого, бесхарактерного» Врубеля было «некое сродство» с Коровиным (Нестеров М. В. Давние дни. Встречи и воспоминания. М., 1959. С. 309). Головин в свою очередь утверждал, что Врубель «был приветлив, говорлив, любил пошутить, и эти черты сближали его с Коровиным» (А. Я. Головин. С. 29).

Сам Коровин полагал, что жизнь и его и Врубеля отмечена тяжелейшими испытаниями, несправедливо выпавшими на их долю. Острой болью за близкого человека и за себя, годами видевших лишь непонимание и глумление, пронизаны слова Коровина, когда он говорит о тех, кто был готов «ругать Врубеля, этого голодного гения», и в то же время был «настолько неинтеллигентным, чтобы его не понимать сознательно» (запись 1891 года // Константин Коровин. С. 214).

«Все мечты творчества, вся сила и вся пылкость натуры, вся возвышенность смелой и нежной души Врубеля, вся влюбленная мистика этого замечательного человека были окружены какой-то кислой болотиной мелкого и пошлого смешка. Это даже была не подлая страсть зависти, нет, это была дешевая обывательская положительность» (запись в начале 1920 года // Там же. С. 463–464; в издании эти слова ошибочно отнесены к 1921 году).

«В лучшие свои годы я переносил, а также друг мой Миша Врубель, травлю своры газет, каждодневно воющих, что я и Врубель декадент, упадочник» (из письма 1924 года // Там же. С. 477).

Сведения о дружеских отношениях Коровина и Врубеля очень скудны и они относятся к концу 80-х и 90-м годам. Вместе с Серовым у них была общая мастерская в 1889 году. Тогда-то, по-видимому, Коровин испытал сильнейшее влияние Врубеля и увлекся «демонами». По словам Головина, «это была какая-то „демоническая эпоха“ в творчестве обоих художников» (А. Я. Головин. С. 29). Позже Коровин и Головин выручили Врубеля, завершив его панно «Микула Селянинович» и «Принцесса Грёза» для Нижегородской промышленно-художественной выставки 1896 года (письма Поленова жене от 4 и 19 июня 1896 года // Сахарова Е. В. В. Д. и Е. Д. Поленовы. С. 551, 552). Когда же панно были отвергнуты академическим жюри, то, по словам Н. И. Комаровской, художники во главе с Серовым и Коровиным намеревались покинуть выставку. Лишь постройка Мамонтовым специального павильона для панно изменила их решение (Комаровская Н. И. О Константине Коровине. С. 66).

Что касается мнения Врубеля о творчестве Коровина, то известно его несколько прямолинейное высказывание о северных панно, бывших на Нижегородской выставке и затем украшавших Ярославский вокзал. Вот оно: «…вчера вечером я, Замирайло и П. И. [Карпов] нарочно после проводов Анюты [А. А. Врубель] зашли на Ярославский вокзал. Я поджал хвост перед совершенством портретов Серова и Цорна, да и перед коровинским панно. Но сегодня я вижу, что Цорну далеко до моего портрета, а у Серова нет твердости техники: он берет верный тон, верный рисунок; но ни в том, ни в другом нет натиска (Aufschwung), восторга. А что до коровинских панно, то это точно срисованные фотографические снимки (и композиция самостоятельная с фотографий, как подспорье). Помнишь, в Риме я часто при написании панно прибегал к фотографии, пусть мне кто-нибудь укажет места, которые я делал с фотографий, от тех, что делал от себя; стало быть, я не копировщик был, а оставлял фотографии позади» (письмо жене летом 1904 года // М. А. Врубель. Переписка. Воспоминания о художнике. Л.; М., 1963. С. 117, 118).

Находясь на чужбине, Коровин не раз возвращается к воспоминаниям о друзьях-художниках, и особенно о Серове и Врубеле.